Для нее было бы лучше, если бы оцепенение не прерывалось, ибо, далекое от какого бы то ни было подобия счастья, оно хотя бы давало передышку от острых приступов горя; однако вновь и вновь по внезапно накатывавшему на нее беспокойству, по вздымающейся груди, по тому, как сжимались слабенькие болезненные ручки, по истерзанному лихорадочному взгляду становилось видно, что герцогиня очнулась и с новой силой вспомнила о своей утрате.

В такие минуты она обычно начинала говорить, и ее голос, так редко звучавший в доме, наводил на всех благоговейный ужас.

– Как так вышло, – нетерпеливо говорила Мэри, – как так вышло, что я здесь в таком одиночестве, в таком невыносимом унынии? Никто не входит в Олнвик, никто отсюда не выходит. Я не слышу в доме ни шепота, ни шагов. Бабушка, неужто вы не пишете в Витрополь, не получаете оттуда писем? Неужто мы будет так жить вечно? Неужто старое время никогда, никогда не вернется? О Адрианополь, о радостные, упоительные дни, которые я в тебе прожила, великие мужи, исполины духа! твои сыновья! твои властители! Они толпились вокруг меня с утра до ночи, я дышала наэлектризованным героическим воздухом. Звук их голосов, интонации, подобающие воителям и вождям моей юной Ангрии – о, как они волновали струны моего сердца! – не успевала схлынуть одна волна экзальтации, как накатывала другая, будоража чувства, не ведающие усталости! Как мои салоны полнились гордыми эмирами, и я, проходя меж ними, знала, что все они меня боготворят, что мой взгляд, мой шепот в силах смягчить и согреть их неукротимые сердца. И, леди Хелен, отец навещал меня в моем дворце. Торжественными воскресными вечерами, когда город затихал, а весь двор собирался на службу в церкви Св. Марии, отец приходил в мою гостиную – лучезарную обитель красоты.

Глаза, что смежила пучина, улыбались тогда роскошеству моего салона. Как вы помните, там стоял рояль, подаренный мне в день коронации.

Мне отчетливо видится один из тех вечеров. Рука отца лежала у меня на плече, я играла ему гимны и церковные песнопения. Помню, как покойно было в комнате, как ярко горели светильники по стенам и огонь в камине. Была зима. Помню глубокий мелодичный строй моего рояля и даже мой собственный голос и мое отражение в зеркале напротив. Я вновь испытываю дивное чувство, что доставляю радость отцу. Он этого не сказал, но лицо у него было такое светлое, а когда я заканчивала псалом или гимн, он смотрел на меня с такой гордостью!

Знаю, я пела, как могут петь немногие, играла, как немногие могут играть. Мое сердце полнилось пьянящим восторгом. В голове стремительной чередой проносились причины, по которым я могу считать этот мир раем. Дочь знатного рода, прямая наследница титана власти, дарований, славы, я ношу в памяти неисчислимые легенды о грозных пращурах, сладость неувядаемых воспоминаний о детстве в западном доме предков. Память прошлого еще не успела потускнеть от времени, а настоящее уже разворачивается вокруг меня во всей ослепительной красе – рыцарственное королевство склоняется к моим ногам, приветствуя меня, как божество. Я обладаю способностью – отчасти природной, отчасти приобретенной – очаровывать всех, кого пожелаю.

Да, и еще одно в тот дурманящий миг рождало трепет в каждой фибре моего существа, ускоряло пульс, убыстряло струение крови в каждой крохотной жилке, так что я чувствовала ее горячий прилив к щекам и видела в зеркале сияние моей души, бьющее из глаз. Ибо, мама, я знала (не могу удержаться, скажу), что… что сам герцог вошел в комнату, что он на меня смотрит – с любовью, с гордостью, с восхищением во взоре.

Я слышала, как он подходит, чувствовала, как он склонился надо мной. Тень его кудрей легла на ноты, его прекрасные черты были так близко: белый и гладкий лоб, брови, ресницы, темные и удивительно яркие властные, требовательные глаза, идеально очерченный нос… его алые молодые губы… его густые волосы, вьющиеся на висках, мягко касались моей щеки. Так он стоял с минуту, чуть приоткрыв губы в своей особенной улыбке, и я ощущала чуть заметное тепло их благоуханного дыхания. Затем он выпрямился одним из тех грациозных движений, что так шли его героической фигуре, – сколько раз я чувствовала себя в раю, просто любуясь его благородной осанкой!

Мама, этот образ сводит меня с ума. О, если бы он меня оставил! Он такой живой! Нет никаких сил терпеть, потому что всю эту зиму, всю будущую весну, все длинные и солнечные летние дни, всю осень и во все последующее время, если я столько проживу, я больше его не увижу. Он умер.

Кинг сам рассказал мне, что в самый разгар бури, под утро, когда на рассвете после штормовой ночи ветер еще усилился, он видел Заморну на палубе «Корсара» – герцог из-под руки смотрел на всходящее солнце; иные из матросов лежали мертвые в трюме, других смыло за борт, волны вздымались, как горы, и с грохотом обрушивались на корабль, всякий раз унося на обратном пути новую жертву; а когда он взглянул снова, пенный вал как раз катился по тому месту, где мгновение назад стоял мой супруг, и с того часа Кинг больше его не видел. Кто посмеет теперь меня обнадеживать? Если на море буря, его тело – сейчас, в эту самую минуту! – швыряют волны, если штиль – оно недвижно покоится в страшной глубине.

Мама, я помню, как последний раз видела его в Ангрии! Часами, днями я жила воспоминаниями об этой краткой вспышке упоения средь мрака тоски. Несколько месяцев я не видела его и не получала от него писем. Я поехала, почти не надеясь вызвать хоть слабое подобие той страсти, что видела в его глазах после нашей свадьбы, ощутить его ласки, но, леди Хелен, он встретил меня, как лорд Доуро в прежние дни, с пылкой нежностью, со всегдашней нетерпеливой горячностью. И то и другое мне было в нем равно дорого. И, о Боже, неужто этого лучезарного, этого неодолимого человека больше нет? А моя боль никогда не утихнет? Если такова моя участь, я не хочу жить и мгновеньем дольше.

Как-то вечером после одного из таких исступленных пробуждений горя несчастная королева ушла к себе в опочивальню и в отчаянии бросилась на роскошную кровать. Все фрейлины по ее просьбе удалились. Она не позволила им себя раздеть и лежала, облаченная в пышный атлас; на шее мерцали бриллианты, в тусклом свете единственной свечи, озарявшем бледное лицо, искрились слезинки, сбегавшие с ресниц на гладкие щеки.

Быть может, подобного рода человеческие страдания никогда не превосходили то, что испытывала сейчас герцогиня, – сильнейшее влечение к тому, чего не вернуть, угасание надежды, убежденность, что счастье ушло безвозвратно, упадок духа, когда смерть в самых ужасающих своих обличьях подступает совсем близко.

Снаружи бушевала гроза. Ветер глухо ревел в темноте, дождь, налетая порывами, хлестал в стекла. На Мэри напал суеверный страх, которому ее расшатанные нервы едва ли могли противостоять.

Она оглядела просторную сумеречную комнату и подумала: «Как мне вытерпеть эту ночь?» В сознании возникали жуткие образы существ из иного мира, нежданных гостей, лишенных тени человеческого сострадания, хладных как камень, таких, что увидевшему их смертному уже не жить.

Она мечтала хотя бы о кратком роздыхе, молилась о нем, стискивая руки, содрогалась при мысли, что в ответ на молитвы прозвучит замогильный голос.

В холодном поту она закончила молитву и, опустив глаза, обращенные до сей минуты к Богу, случайно посмотрела на маленький секретер, стоящий напротив кровати. Ее блуждающий взгляд остановился на белом бумажном квадрате сложенного письма.

Мэри вспомнила, что утром мисс Клифтон вроде бы говорила о письме, оставленном для нее в домике привратника. В тогдашнем своем бесчувственном оцепенении герцогиня пропустила эти слова мимо ушей, но сейчас все же поднялась, подошла к секретеру и развернула письмо. Там торопливым, небрежным почерком было написано следующее:

«К этому времени ты и весь мир считаете меня погибшим. Роберт Кинг сослужил мне добрую службу, распространив слух о моей смерти, но он отлично знает, что при крушении «Корсара» меня на борту не было. Не унывай! – когда-нибудь я тебя верну. Нас не разделяют морские волны – ни даже река или ручей. Возможно, я куда ближе, чем ты думаешь. У меня есть задача, которую надо выполнить, прежде чем увидеться с тобой, однако будь уверена: после того как я с ней покончу, никакие земные преграды меня не удержат. Вероятно, ты знаешь, что в провинциях Арундела и Заморна разразилась чума. Еще ты знаешь, кто из ставленников Нортенгерленда назначен править моей страной. Мне кажется, я ощущаю в области сердца нечто такое, что позволит мне изрядно попортить кровь сатрапам твоего отца. Колнмос и Эдвардстон по-прежнему усеяны трупами. Думаю, когда я завоюю право предать их земле, положив под каждого по мертвому или живому шотландцу или негру, давящее чувство, которое стесняет мне грудь, немного отпустит. Я хотел бы на мгновенье тебя обнять, но, видимо, время еще не пришло. Если тебе хватит сил выйти завтра в девять утра к воротам парка, мы, возможно, увидимся, но не жди, что я с тобой заговорю. Я не брожу по округе, как беглый каторжник, а следую своему предназначению. Черт меня побери, если я дам себя схватить. Прикладываю к письму локон моих волос. Ты романтична, и такой подарок будет тебе по душе. Сейчас я не твой муж и не собираюсь им становиться еще некоторое время, но я буду думать о тебе всякий раз, как у меня выдастся свободная минута, и если твои стражи не удесятерят бдительность, то скоро останутся в дураках.

Письмо получилось довольно грубое и суровое, но мне за последнее время случилось пережить много разного. Я не спешу умирать.

До встречиА.У

Читатель! Сумею ли я описать действие, которое произвело на Мэри Перси это письмо? Пять минут назад она лежала, без кровинки на лице, и чувствовала, что умирает. Страхи, сотканные отчаянием из ночной тьмы, теснились вокруг, и вот несколько слов разом все изменили.

Неужто надежда, к которой она едва смела обращаться в минуты умоисступления, когда цеплялась за малейшую возможность – не для того, чтобы себя уверить, а лишь ради краткой передышки извлекая из слабеющего воображения призрачную опору, – неужто эта греза обернется явью, да еще так скоро – как только взойдет солнце? Рассудок отказывался верить. Она приучила себя думать о Заморне как о мертвом теле, погребенном в волнах, – полузабытом видении, которое унесли прочь неведомые экваториальные течения. И вдруг – внезапно он сам сообщает, что жив, что он близко, что завтра она его увидит.

И еще было что-то в этом письме, такое жизненное, такое не похожее на фантазии, владевшие ею до сих пор, такое резкое, сжатое, неромантичное – может быть, даже чересчур, – отчего, как я говорил, несколько строк произвели сильнейшую перемену во всем ее существе. Как будто струя живительного воздуха повеяла на ее расшатанные нервы и сломленный дух. Сперва она ощущала лишь неистовый трепет в груди и рвущийся ввысь растерянный восторг, однако следом пронеслась стремительная, но на удивление ясная череда мыслей, отчетливо показавших ей, как сильно она преувеличивала свои страдания.

В единый миг Мэри поняла, что жила в плену чудовищных фантазмов, которые до последней минуты считала явью. Смутные страхи, пронизывавшие все, связанное с Олнвиком, каждую комнату в доме, каждую дорожку в саду, рассеялись. Светлая, разумная надежда мягко оттеснила отчаяние.

Она знала, что они с Заморной по-прежнему в разводе, но он жив, он в Африке, он ее помнит. Вот его письмо, вот локон, совсем недавно срезанный с его головы; герцогиня склонилась над шелковистой каштановой прядью, над листком с таким знакомым почерком, и в ее взволнованный ум разом хлынули воспоминания о чарующих улыбках и взглядах, которыми из всех цветов Африки удостаивали ее одну. Без малейших колебаний гордая уроженка Запада готова была вверить себя бродяге, объявленному вне закона.

Мысль о том, что она ему не жена, на миг и впрямь мелькнула в сознании Мэри, напомнив заодно о некотором безрассудстве и ненадежности его натуры, но хотя от этих воспоминаний кровь бросилась ей в лицо, по тому, как резко вздернулся подбородок и какая решимость вспыхнула в глазах герцогини, ясно было, что никакие соображения благоразумия ее не остановят. Вся властная воля этой молодой женщины сосредоточилась на одном желании. Река готова выйти из берегов; рядом колышется тростник, склоняются ивы, но разве деревце или былинка в силах предотвратить наводнение?

Глава 2

У подножия Олнвик-Парка струится чистая река Дервент. Летом ее пологие берега зеленеют травой в тени могучих вязов и кленов, но сейчас была середина декабря, и солнце, встающее над долиной, холодно улыбалось лугам в перламутре инея. Кусты орешника и вереска над водой побелели от ледяной корки. Земля была тверда и неподатлива, холодный ветер морщил речную гладь.

Колокола далекой Олнвикской церкви, чьи приземистые квадратные башни розовели в рассветных лучах, только-только пробили девять, но закутанная в меха дама под густой вуалью уже два часа расхаживала по дорожке перед воротами парка.