— На мой взгляд, Горбачев пришел к народу с добром, — говорил Роман. — Перестаньте пить! Долой цензуру! Хочешь жить богато — зарабатывай и живи! Запретить ядерные испытания! Свобода вероисповедания! А теперь этот человек в России подвергнут фактически остракизму, хотя в Германии он нечто вроде национального героя.

— Утописты разных мастей несли России смерть и голод. Скачок в утопию дает двойной эффект разрушения. Сперва утопия — бац! Потом антиутопия — опять бац! Коммунисты замочили царя. Новые либералы растоптали коммунизм. Скоро придет время долбить либералов… Нет, коллега, этой пешке я пройти не дам!

— Нам, похоже, придется разменяться ферзями.

— Так на доске даже просторнее. Вам — шах!

Иногда Роман ловил себя на мысли: рядом с ним находится человек, который обобрал общество на миллионы долларов. Он между тем выступает прогрессистом и, как когда-то дворянство призывало общество к собственному свержению, готовит себя к свержению. Неужели в этом и есть уникальность России — признавать за собой только дурное, топтать себя, свою историю?

— Мат! Вы проглядели слона! Я выиграл! — по-детски радовался человек с седыми висками.

Роман пожимал Дмитрию Ильичу руку, поздравлял с победой.


Внешний мир для Романа Каретникова, сжавшись в пространство каменного куба с решеткой на окне и тяжелой железной дверью, пугающе преобразился. Мир внутренний оставался как никогда светел и чист. У Романа могли отнять акции, обанкротить его издательство, пустить его с сумой по миру, даже засудить. Но никто не мог посягнуть на его любовь к Марине.

Каждый вечер в особенной, напитанной тяжелыми раздумьями тюремной тишине, когда сокамерник Дмитрий Ильич утихал на койке напротив, Роман подолгу про себя разговаривал с Мариной. Это были счастливейшие часы одиночества! Ничего подобного с ним не случалось: он не мог прийти, приехать, позвонить женщине, по которой безумно скучал; он не вправе был пригласить эту женщину на тюремное свидание, он даже не мог признаться ей в том, где и по какой причине сейчас находится, но он всем существом был с нею.

Он беззвучно шептал ее имя, он писал ей длинные мысленные письма, он слышал в шуме морского прибоя ее голос. Он улыбался чистой блаженной улыбкой, отрешенно глядя на кривую решетчатую тень, которая лежала на потолке камеры: снаружи свет прожектора бил откуда-то снизу.

Даже вкус ее губ, ее тела, ощущение ее прикосновений здесь, в неволе, были обостренно красочными, живыми, детальными. Не размытыми никем. Роману удалось избежать близости с Соней, которая приезжала на похороны отца. Ничего любовно-интимного не случилось и в отношениях с Жанной, которая встретила его после юга. Только Марина — единственно она — трогала его чувственное воображение, только ей он оставался предан.

Следственная тягомотина и бездеятельное лежание на койке в казенном доме отдаляли обещание Романа приехать в мае в Никольск.

* * *

Ежеутренне и ежевечерне Дмитрий Ильич становился перед иконой — небольшой ламинированной картонкой с ликом великомученика Пантелеймона и молился, нашептывая неразборчивые слова. Роман старался ему не мешать, обычно сидел в такие минуты на своей койке без движения, изредка взглядывая на молельную церемонию, задаваясь вопросом: что же потянуло этого человека к Богу? — он сам признавался, что в свое время работал в экономическом отделе одного из райкомов партии, даже кандидатская диссертация у него — что-то о несостоятельности буржуазных экономических теорий в борьбе с марксизмом-ленинизмом…

Новым христианином из прежней партийной номенклатуры с ее воинствующим атеизмом был и отец Романа. В последнее время Василь Палыч неизменно носил на шее нательный золотой крест, в рабочем кабинете в красном углу держал икону Богородицы, делал пожертвования на восстановление московских храмов, побывал в Троице-Сергиевой лавре у старца, приятельствовал с одним из священнослужителей, который был ему вроде духовника и который захаживал к нему в гости. Однажды в присутствии Романа Василь Палыч высказал священнику со свойственной прямотой: «Вы соберитесь, святые отцы, да обсудите строительство церкви для богатых прихожан. Уж коли мы под ваши хоругви пришли, вы нам обеспечьте сервис. Богатый человек иной раз и зашел бы в церковь, но не хочет молиться среди дряхлых бабок, нищенок, попрошаек да прочих всяких сопливых дурачков. И детишек своих туда не ведет. Надо особую церковь — для состоятельного круга… Да бросьте-ка, батюшка, о равенстве всех смертных! Родильни для богатых — отдельные! Места на кладбищах — тоже отдельные! Надо и о церквях подумать, и службы особенные ввести. А уж пожертвования там будут не такие, что везде…»

Отец о вере всегда рассуждал прямолинейно, в лоб: «Храм для верующего — это химчистка души. Тупоголовые идеологи в КПСС этого допендрить не могли. Сейчас сами пролетарские лбы крестят. Да уж поздно — свергли власть. Не сообразили, что социализм и православие из одной купели. «Кодекс строителя коммунизма» с Библии списали, но признать этого не смогли!»

— Вульгаризировал ваш папенька, — высказывался Дмитрий Ильич, узнав от Романа вероисповеднические воззрения Василь Палыча. — Православие и коммунизм — два медведя, которые в одну берлогу не влезут. Схожесть уставов неизбежна. Нет ни одной религии, где было бы записано: «убей!», «укради!» Точно так же нет ни одной конституции государства, где бы призывали убивать и красть. Это уловка для лохов: дескать, социализм и православие — близнецы. Одно не терпит другого. И уж никак не Мишка Горбачев дал волю верующим! Он предал социализм. И соответственно — атеизм. А капитализм призвал назад к себе в подручные религию. Богачи из морской пучины и с небес привлекут христов, магометов, будд, лишь бы держать бедняков в повиновении. Коммунизм с проповедью равенства и борьбой классов исключал религию. В принципе исключал! Как инструмент оболванивания масс.

Роман не оспаривал и не соглашался с Дмитрием Ильичом. Он считал, что религия — сфера изысканная, тончайшая; вера призывает к себе зовом необыкновенным, обращается к чувствам в человеке потаённым, неизъяснимым, которые ему, Роману, пока неведомы, но которые, казалось, повально раскапывали в себе бывшие коммунисты.

— Плебейство! — объяснял по-своему появление партийных неофитов Дмитрий Ильич. — Ватага морщинистых комсомольцев и комсомолок бежит к попам, потому что никогда не была самостоятельной. Им всегда требовался над головой правитель. Сталин в свое время настолько сдвинул мозги, что даже Хрущеву и Брежневу по инерции кое-что перепало от его тирании. Когда в России накрылась власть: Горбачев — размазня, Ельцин — забулдыга, тогда тем, кто привык быть под властелином, потребовались новые управдомы. Иисус Христос — лучший покровитель для России. Все патриотические партийцы тут же вспомнили историю до семнадцатого года и кинулись к иконам. Христос со своим мироустройством стал более авторитетен, чем Маркс и Ленин, мечтавшие о коммунистической глобализации, которая с треском провалилась. Но при этом бывшие партийцы верят по удобству. До тех пределов, пока им комфортно и выгодно. Поститься-то коммунисты так и не научились! — Дмитрий Ильич посмеивался. — Вы что окончили? МГУ? Так я и думал. Исторический? Тем лучше. Религия, как вам известно, — мифология, возведенная в абсолют. И совершенно ясно, что никакой поп Россию не спасал и не спасет. Мало того, насильное усиление религиозности в обществе сейчас может впоследствии привести к новой волне атеизма. Так что нынешний кураж новообращенных — дело небезобидное… Россию вытянет из болота только стремление к прогрессу волевых образованных людей! А люди образованные вряд ли всерьез могут поверить в чертей из ада, в райские яблоки, в ангелов с крылышками или начнут праздновать «обрезанье Господне»…

— Но вы? Вы-то же стоите перед иконой и что-то шепчете! — резко спросил Роман. — Вам-то в таком случае для чего это фарисейство?

— Видите ли, коллега, — улыбнулся Дмитрий Ильич, — в Бога верили мои бабушка и мать. В нашу сельскую церковь ходили все мои старшие родственники, там они меня крестили… Я поклоняюсь не просто иконам, они для меня — ниточка со всеми моими родственниками, живущими и умершими. Если хотите, я поклоняюсь вере верующих. Я всего лишь крохотная песчинка всеобщего христианского сопричастия. Мне больше важен ритуал этого сопричастия, чем вера. Чертей из ада и райские кущи пусть малюют фанатики. Для меня вера — это космос мыслей близких мне людей. Они были православными, я и стою перед православной святыней. Был бы в России вознесен бог Ра, я бы перед ним шею гнул…

Иногда под впечатлением от долгих разговоров с Дмитрием Ильичом о таинствах веры Роман в бессонные ночные часы оказывался в плену блаженных видений. Их с Мариной сочетают браком в церкви. «Венчается раб Божий Роман с рабой Божией Мариной…» — слова мечтаемого священнодействия окрыляли его, возносили и воссоединяли с любимой женщиной в каком-то непознанном измерении, в новой ипостаси. Видение настолько захватывало Романа, что он мог досконально описать подвенечное платье Марины, мелкие шелковые цветы на фате, тонкие сетчатые белые перчатки по локоть… Он мог дать точный портрет и священнослужителя, у которого большие томные глаза и редкие седые крупные волосы в бороде, сквозь которую льется вкрадчивый и пронзительный голос. «Господи! — мысленно обращался Роман к тому, в чье существование не верил. — Неужели такое когда-то возможно? Марина, Марина, милая моя Марина! Когда же мы увидимся?» Этот вопрос застывал где-то в душных потемках камеры.

Кончился май, началась летняя жара. Встречи со следователем, с адвокатом, который твердил одно и то же, как попугай: «Ни в чем не признавайтесь!», не вносили ясности в судьбу.

— Вы расстроились, коллега, вчерашним проигрышем? Хотите сегодня цикл новых партий? — спрашивал Дмитрий Ильич, принимаясь расставлять шахматы на доске.

Белая пешка опять ступала от короля.

6

Жанна и Ирина сидели в кофейне огромного, только что открытого пассажа. Они заехали сюда, утоляя страсть к моде и призывы оголтелых рекламщиков. Прошлись по бутикам, разглядывая и щупая стильные вещички, прицениваясь и что-то примеряя. Наконец, забрели в кофейню — на чашку «капуччино».

— Когда Роман выберется из тюрьмы, в издательстве останется один сломанный стул. И тот будет в залоге, — с горькой усмешкой говорила Ирина. — У Вадима хватка бульдожья. Марк носа в издательство не показывает. Прокопа Ивановича уже рассчитали. Мне тоже придется скоро сваливать. Уеду я, наверно, Жанка… Меня опять бельгиец донимал. Представляешь, замуж предлагает.

— Замуж — дело заманчивое, — отозвалась Жанна. — Мне вот пока никто не предлагал…

— С языками у меня туго. Так только: вери матч да мерси. Зато он богатенький, свою фирму имеет. Правда, чуть староват для меня и… — Ирина поморщилась: — И любви у меня к нему нет. Совсем без любви как-то не по-человечески выйдет.

— Чего ты, подруга моя, несешь? Любовь? — оживилась Жанна. — Ты мужчин оскорбительно как называешь?

— Козлы, уроды. Зачем тебе?

— Еще!

— Скоты, остолопы, жлобы… пидоры, — Ирина рассмеялась.

— Матерными словами ругаешься?

— Иногда ругаюсь, сама знаешь.

— Так вот, — словно диагноз поставила Жанна, — настоящая любовь тебе уже не грозит. Поезжай в Бельгию к своему богачу и наслаждайся жизнью.

— Почему же мне не грозит?

— Если ты так называешь мужчин, то в тебе уже нет к ним почитания. Ты их насквозь видишь. Любви без почитания и без тайны не бывает. А сквернословие к тому же вытравляет в женщине гормоны любви, — как учительница, подчеркнула Жанна.

— Откуда ты знаешь?

— Книжек начиталась и на собственной шкуре проверила, — ответила она. — Выходи, подруга, замуж за бельгийца и вали за границу. Как женщина ты уже состоялась. У тебя двое детей от первого брака. Они получат там европейское образование, ты — достаток. Чего еще женщине надо!

Они помолчали. Вероятно, каждая в эту минуту препиралась о чем-то сама с собой.

— Мне опять из Никольска эта дамочка звонила, — сказала Ирина.

— С которой Роман на юге кувыркался?

— Ну да. Он наказал, чтобы я с ней была «предельно вежлива». Про тюрьму — ни гу-гу. Похоже, у него с ней серьезные шуры-муры, влюбился.

— Ему можно. Он женский пол матюгами не кроет. К нему прислониться любой бабе захочется.

В лице Жанны появилась мрачная сосредоточенность. За стеклами кофейни сверкали вывески престижных марок, брендов, повсюду в витринах позировали модницы и модники-манекены, толстые гирлянды из воздушных шаров, словно пестрые гигантские удавы, обвивали арочные своды торгового комплекса.

— Романа я так просто не отдам. Никому не отдам! Ни Соне, ни этой провинциалке, — твердо сказала Жанна. — Он в моей жизни — светлое пятно. Неспроста я его к себе приваживала. Если его в Сибирь сошлют, я за ним, как декабристка, пойду… Мне сейчас Вадима сломать надо, в пасть ему чего-нибудь сунуть.