На углу, через пару кварталов, Марина обернулась. Мощное здание гостиницы, полукружьем вписанное в перекресток, теряющийся вдали трезубчатый флажок на крыше, — там, в этом достопримечательном доме Никольска, остался в одиночестве Роман. Тот самый Роман Каретников! Именно он. Здесь, в городе, совсем рядом, можно дойти, дошагать, добежать в несколько минут. Но она уходит! В душе всё путалось, перепутывалось: Роман, его двойник, автобус, который чуть не задавил, предложение ехать за границу, стыд от новой измены Сергею, страх, что о приезде московского гостя все узнают. Марина чувствовала в себе смертельную усталость.

Домой она не пришла — приплелась. Ни думать, ни вспоминать ни о чем не хотелось. Хотелось забыться, хотелось стать либо девчушкой с чистой душой и совестью, либо старухой, у которой уже не расшевелить чувства. Она уткнулась в подушку на кровати дочери.

12

Только раз в году Москва становилась такой нарядной и доброй — даже в Новый год она не была столь распахнутой и многолюдной, как в этот день, — вся-вся пронизанная бравурной музыкой, одетая в разноцветные флаги и полотнища, сияющая от вымытых витрин и окон домов, благоуханная от зелени пробудившихся лип, кленов, тополей, от клумб и газонов, которые пылали огнем распустившихся тюльпанов. Это было как во сне: люди все до единого — улыбчивые, милые; в их глазах светилась мечта, исполнение которой вот-вот произойдет. Все они говорили вдохновенно, на радостной ноте и громче обычного. Маленький Ромка еще не ведал многих и многих человеческих правил, но понимал, что это именно так: что, если он потеряется в толпе демонстрантов, где-то отстанет от отца, заблудится, в этом нет ничего страшного — кругом такие светлые лица! Ему даже плакать не захочется.

Праздник Октябрьской революции тоже проходил с демонстрацией на Красной площади, но был строг, был холоден — и по своему настроению, и по погоде. Люди, казалось, немножко важничали и побаивались смеяться. Ромка не любил его, вернее не мог и сравнивать с Первомаем. В Первомай душа у него парила от счастья. Он не знал, в чем это счастье, ведь, в общем-то, ничего особенного не происходило: никаких диковинных гостинцев или угощений, — но это было точно счастье. Настоящее, первое счастье в жизни!

Уже с вечера, накануне праздника, в Ромке начинало прорастать ликование. Он вертелся возле матери, которая наглаживала ему темные брючки, белую рубашку и белые носочки, и непременно проходила утюгом по носовому платку, который сразу закладывала в карман брючек. Иногда, если погода позволяла, мать готовила ему синенькие шорты и желтенькие гольфы. Весь гардероб Ромка развешивал на спинку стула перед своей кроватью. Черные ботиночки чистил самолично, пачкался обувным кремом, но дергал щеткой туда-сюда, пока не появлялся блеск. Ему хотелось прямо сейчас примерить всё наглаженное, начищенное, но он терпел. Ему совсем не хотелось спать, он непоседливо кружил по комнатам, но укладываться спать нужно было пораньше, потому что проснуться надо было тоже очень рано, чуть свет. Ромка ломал себя, забирался в постель. Но долго не мог уснуть, глядел в окно, за которым ночная Москва вместе с ним готовилась к завтрашним впечатлениям.

На демонстрацию Ромка отправлялся всегда с отцом, мать оставалась дома, готовила вещи к поездке за город, так как после демонстрации семья уезжала в Барвиху, где у Каретниковых была дача. Отец в праздничное утро был тоже необычен, и, хотя почти всегда носил светлую рубашку и галстук, на это мероприятие обязательно надевал новую рубашку и новый галстук, иногда — новую шляпу, — он тоже очень торжественно принимал Первомай и предстоящий поход на Красную площадь; отец имел привилегию министерского работника наблюдать за шествием праздничных колонн с гостевых трибун у Кремлевской стены. В этот день он становился тоже очень-очень добрым, не ворчал ни на мать, ни на своего водителя и не ругался грязными словами.

Выходу на праздничную улицу предшествовал праздничный завтрак. С апельсиновым соком и шоколадными конфетами. Шоколадные конфеты в доме не переводились, но чтобы поутру, на завтраке, перед Ромкой очутилась ваза с трюфелями, — такое могло случиться в редкий раз. Отец, прежде чем взяться за бокал с какао, за гренки, за ветчину и сыр, выпивал со словами «За праздник!» большую рюмку коньяку и смачно закусывал выпитое толстым кольцом лимона. Ромка с изумлением смотрел отцу в рот: как он может с таким аппетитом жевать эту кислятину, которая попискивала у него на зубах. Мать тоже, казалось, восхищенно следила за отцом.

Взяв приготовленные надутые цветные шарики и шелковый флажок, Ромка выходил с отцом на улицу — они жили на Большой Бронной — и по переулку выбирались на Тверской бульвар, напротив Хужественного театра. Здание МХАТа — квадратное, безоконное, скучное — вызывало у Ромки недоверие. Ему казалось, что там, за глухими стенами, какие-то бородатые мужчины и женщины в париках и длинных платьях взаправду, а не понарошку и не на сцене творят свои темные делишки и занимаются чем-то таким, чего взрослые не показывают детям.

До Кремля добирались по зигзагу: по Тверскому бульвару и по улице Горького (тогда еще никто и не помышлял вернуть ей первоначальное название — Тверская). Маршрут выбирали неспроста: улица Горького была самой разодетой, самой цветистой и начищенной в столице.

Они шли по Тверскому бульвару. Час был ранний, и солнце скользило желтыми лучами по верхам лип, но здесь было уже полно народу, красивого, веселого, с воздушными шарами, с огромными бумажными цветами, с флажками, на которых белели рисованные голуби; даже здешние дикие голуби, сизяки, будто и у них праздник, ходили в это утро чинно, враскачку, не мельтешили под ногами, гордо курлыкали и не боялись прохожих.

С бульвара Ромка и отец поворачивали на улицу Горького. На противоположной стороне стоял Пушкин; Пушкин был, как всегда, задумчив, угрюм. Ромка не любил этот памятник; Пушкин недовольно глядел на Первомай и совсем не разбирался в праздниках! Зато Ромка с волнением ждал встречи с памятником Юрию Долгорукому. Могучий князь в шлеме протягивал сильную руку, указуя верный путь: вот тут-то мы и будем бить врагов! Напротив, через улицу, колыхались стяги на важном доме («Здание Моссовета», — говорил отец), на котором была мемориальная доска, где высечен Ленин. Ромке казалось, что, хоть и рвется Ленин куда-то с доски, и повсюду на плакатах его портреты, всё же он меньше любит праздник Первомай, чем богатырь на коне.

Отовсюду уже доносилась музыка: то медь живого духового оркестра, то веселая песенка из переносного магнитофона, то помпезный марш — через усилительный колокольчик на праздничном грузовике, замаскированном цветной фанерой под необычный веселенький броневичок. А эти слова Ромка знал наизусть и начинал беззвучно подпевать бодрым голосам из рупора.

Утро красит нежным цветом

Стены древнего кремля,

Просыпается с рассветом

Вся Советская страна!

Он шел разинув рот, глазел направо-налево, восторженно прыгал взглядом по воздушным шарам, зеленым листочкам на тополиных ветках, которые несли пионерки в белых фартуках, устремлялся в лесок флагов формировавшейся в переулке колонны и, затаив дыхание, следил за полетом гимнаста, который делал сальто-мортале на батуте, установленном в кузове машины, вероятно, разминался перед главными прыжками перед мавзолеем, где на трибуне будут стоять плечистые старые дяденьки со звездочками на груди. С каждой минутой при приближении к Красной площади Ромку начинала сильнее забирать высокая радость от предчувствия грандиозного людского шествия, от всеобщего ликования, которое выливалось под стенами кремлевских башен в громогласное «Ура!». Эта радость от предчувствия грандиозного действа оставалась в его души надольше, чем воспоминания о самом действе. Эта безотчетная воздушная радость похода на первомайскую демонстрацию была выше радости наблюдения самой демонстрации.

С Красной площади они возвращались с отцом уставшие. У Ромки все еще шумело в ушах от чеканного голоса диктора, от громовых маршей оркестра, от всплесков «Ура!», перед глазами все еще сменялись калейдоскопом нарядные люди с флагами и транспарантами. По дороге на дачу Ромка уже крепко-крепко спал на заднем сиденье служебной отцовой машины, положив голову на колени матери.


…Роман с трудом открыл глаза, видения минувших демонстраций, оставшихся от детства, рассеялись. Он дремал в кресле в номере гостиницы. Прошлую ночь, добираясь в поезде до Никольска, Роман почти не спал. Мягких вагонов в составе не было, пришлось ехать в обыкновенном купейном, на верхней полке, где морила духота; к тому же соседи, мужики-строители, едущие с шабашки из Москвы, полночи пили водку, играли в карты, спорили «за жизнь», хохотали и рассказывали анекдоты, и по-дружески зазывали в свою компанию Романа. Но ни духота, ни беспокойные попутчики не были помехой — Роман и не хотел спать. Даже в полной тишине, при пятизвездочном уюте он вряд ли бы надолго отключился, он, как когда-то, будучи маленьким Ромкой, остро и счастливо переживал предчувствие события, предчувствие счастья.

«Мы еще увидимся?» — «Не знаю. Как получится». Эти слова Марины казались неправдоподобными, да и вся встреча с ней выглядела обманной, призрачной, пригрезившейся точно так же, как пригрезилась в дреме давняя майская демонстрация. Он долгие дни и ночи заключения тешился мечтами об этой встрече. Но когда настал час, встречи будто бы и не произошло. Стол, на котором стояли стаканы с недопитым шампанским, смятая постель, призадернутые шторы на окнах — словно всё ему примерещилось. Или сон по-прежнему тешился над ним жестоким розыгрышем. Смириться и поверить, что дальше уже ничего не произойдет и нечего ждать, было невозможно. У Романа начинало давить в висках, от боли гудело в голове. Ему хотелось тут же броситься к телефону, вызванивать Марину, что-то объяснять, упрашивать… Или впрямь — вскрикнуть, чтобы наконец-то проснуться.

Роман почувствовал покалывание в груди. Ему не хватало воздуха. Опираясь на подлокотники, он поднялся с кресла, разбитый от подавленности и недосыпа, подошел к окну, отдернул шторы.

Из номера можно было выйти на узкий, по сути декоративный балкон. Роман с трудом отомкнул дверные запоры и вышел на маленькую площадку, ограниченную цементными перилами с обсыпавшейся штукатуркой и полуразрушенными балясинами, в которых проступила арматура. Балкон выводил в проулок, а не на центральную улицу, и внизу, во дворе гостиницы, были видны мусорные баки, из которых шел горький, пахучий дым, — вероятно, умышленно подожгли мусор, но он не горел, а лишь чадно истлевал. Невдалеке от балкона шла с крыши и до земли ржавая пожарная лестница, рядом с ней второй лестницей шла ее искривленная тень. Солнце стояло еще высоко. Отсюда, с балкона, виднелась часть города: дома из серого кирпича, высокие тополя, длинный глухой забор и трубы над заводскими корпусами. Над всем простиралась сероватая, как водяной пар, дымка — то ли от летнего зноя, то ли от поднимаемой ветром и машинами светлой пыли с разбитых дорог.

Роман вернулся в номер, позвонил портье. Справился: можно ли заказать билет до Москвы на ближайший поезд? Портье женским голосом с ехидненькой подоплекой — «Еще чего захотел!» — сообщила, что такая услуга в гостинице не предусмотрена, что железнодорожные кассы имеются только на железнодорожном вокзале, где билеты продаются только по предъявлении паспорта.

— Такси вам заказать до вокзала?

— Благодарю, не стоит беспокоиться.

Роман положил трубку, рассеянно прикинул, что до вокзала доберется пешком, заодно и посмотрит город. Утром он добирался в гостиницу на такси — езды вышло немного. Таксист, молодой трепливый парень, успел порасспросить про Москву, рассказать про Никольск, про то, что есть старый и новый город, что разделительная черта проходит через реку Улузу, которая сильно обмелела.

— Недавно еще судоходной считалась. На баржах гравий возили.


Пройдя по неширокой, пустынной и сонной улице с двухэтажными деревянными домами, обшитыми почернелой рейкой и покрытыми почернелым тесом, Роман вышел на набережную. За серой лентой реки, которая меж двух песчаных оторочек будто бы не двигалась и окончательно пересыхала, виднелся старый город. Низкие дома с печными трубами, парники в огородах, картофельные участки на задворках — глаз не цеплялся ни за что, убегал вдаль, к лесистому горизонту. Новый город тоже не будоражил видами, взгляд ухватывался в основном за высоко вознесенный крест над церковью из красного кирпича, с синими пластинчатыми куполами. Набережная вела к этому храмовому сооружению, туда и направился Роман.

— Што ж, мил человек, не войдешь в церковку-то? Как раз батюшка к вечерне подошел. Не басурманин, чай. Пожалуйте! — Низенький мужичонка с язвительным, колким, как шило, голосом, отделившись от стайки нищих у церковной калитки, подошел к Роману.