— Налейте мне сто граммов коньяку, — попросил он у буфетчицы.

— Какого?

— А какой у вас есть?

— Мужик, — услышал Прокоп Иванович полушепот в спину и обмер. — Не пей коньяк, он весь поддельный. Зайди в соседнюю лавку, купи шкалик «черноголовки» или «гжелки». Не прогадаешь.

Прокоп Иванович даже не обернулся на говорившего, побоялся, словно это был тот, с ножом, один из преступников.

— Ну, какого коньяку-то? Весь на витрине, — указала буфетчица.

— Спасибо. Лучше налейте стакан «массандры».

Вечером Прокоп Иванович внимательно отсмотрел все криминальные новости по телевизионным каналам. Ни бедняжки девушки, ни фотороботов грабителей в репортажах не показали.

«Чем я мог помочь? И кто она такая? Как она оказалась на стройке? Может, она проститутка с Тверской? Нет, это вранье. Всё вранье! Книги и те — на свалку. И меня в утиль…» — бормотал он, попеременно оглаживая то плешь, то бороду, и подбавлял в стакан из темной бутылки портвейна с массандровских виноградников.

6

Предприимчивая Москва меняла обличье, живо и широко расстраивалась, крушила старь на заповедных кусках земли, втискивала стилизованный новострой, чинила классические дворянские дома с пилястрами и колоннами и зеркалилась стеклами новых нефтяных и финансовых высотных контор. На внешний лоск и респектабельные фасады денег вполне хватало: российские недра — источник лакомый и неистощимый — давали Первопрестольной льготу приобресть сытый благообразный вид. «Москву в калашный европейский ряд без шопов, с пустым кейсом и советским фейсом не пустят», — злословил, бывало, Каретников-старший, оценивая свершения столицы.

Обретая современное богатейство, столица вместе с тем что-то утрачивала, опрощалась, смазывала свою историю и слегка глупела. «Эко они тут наворотили!» — дивился, случалось, Василь Палыч, осматривая некоторые скульптурные изыски столицы — вроде императора Петра на Москве-реке или шпиля на Поклонной горе, возведенного человеком южной, нерусской породы и самосознания. И уж точно русскому солдату, преимущественно православному — истинному победителю в священной Отечественной войне — оставалось невдомек: с чего это вдруг какая-то древнегреческая богинька Ника покровительствовала ему в многолетней кровавой буче с гитлеровским оккупантом? «Издержки роста, — усмехался Василь Палыч. — Лес рубят — щепки летят. У хлеба — не без крох. Всяк человек должен прямо признать: Москва расцветает! И значит, шапку перед ней — долой! Как в старину перед барином». И Василь Палыч, сам по прозвищу Барин, а по натуре бражник и прожига, восхищенно развивал стольные мысли: «А ведь хороша стала, курва! Раньше скромничала, жеманилась, недотрогой была. Тому не дам, этому не позволю. Здесь партия не велит, здесь совесть гложет. Нынче всё позволила. Вошла во вкус. Всякого и долдона, и умника подпустит, лишь бы платил богато!»


Жанна любила Москву всегда. Никакие пертурбации, перегибы, перестройки и переделки не могли подпортить очарования столицей. Она еще девчушкой предалась этому городу. Их убогий леспромхозовский поселок не мог дать крылатой мечты, а юному девичьему сердцу без простора живется невесело. Москва и обратилась в мечту. Там жили красивые актеры, там гремела музыка в театрах и концертных залах, там находились самые дорогие затоваренные магазины, там ездили в метро и в такси. Иной раз Жанна часами представляла себя то диктором телевидения, то экскурсоводом археологического музея, где собраны скелеты мамонтов, то директором самого большого ювелирного магазина в столице. Постепенно Москва становилась неотъемлемой частью не только из будущего далёка, но и из настоящего. А еще Москва впервые даровала Жанне ощущение внутренней свободы!

Над захолустным лесным поселком время от времени пролетали самолеты — высоко-высоко в небе, едва разглядеть маленький серебристый крестик. За самолетом тянулся белоснежный шлейф. Самолеты летели, как правило, с севера на юг или с юга на север. «Это на Москву идет», — не раз слышала Жанна от взрослых. Или: «Это из Москвы идет». И тем заманчивее становились эти стальные птицы.

Однажды, заглядевшись на самолет, который с севера на юг резал блестящим на солнце телом упругий воздух и стлал за собой яркий победный след, Жанна вдруг воспарила в небо и понеслась вместе с ним. Ее отроческая душа встрепетала, пришло неизъяснимое чувство внутренней свободы и полной независимости от всех. Ни глухая тайга, ни поселковые халупы и бараки, ни разбитые улицы, по которым даже летом ходили в резиновых сапогах, ни отец, который мог выпороть за плохую оценку в дневнике, — ничто и никто вокруг не может покуситься на ее внутреннюю свободу. Она свободна в себе самой и может запросто мчаться вместе с самолетом к своей далекой мечте…

В действительности Москва оказалась совсем иной. Вдребезги разбила иллюзии про остров счастья. Но разве есть на земле человек, у которого жизнь исполнилась бы точь-в-точь с мечтами! Жанна не гневилась на судьбу, осталась влюбленной в город, пробудивший в ней чувство неоценимой внутренней свободы.

…Белый «мерседес» Жанны надолго застрял в пробке на Крымской набережной. Но сегодня Жанна не кипятилась, не тискала руль, не озиралась по сторонам и не обзывала мужиков-водителей «козлами» за то, что они нагло норовили обойти ее машину или норовили заигрывать похотливыми кивками. Она сидела за рулем без напряжения, призадумавшаяся, с едва заметной улыбкой на губах.

Она возвращалась из гостей, от Ирины, которая вышла замуж за бельгийца, но за границу не поехала, уломала иностранца пожить в России, купить на юго-западе Москвы пентхаус в элитном жилом комплексе.

— Иностранцу бизнесмену не все ли равно, где жить. Лишь бы бабки на счет капали, — рассказывала про свою новую жизнь Ирина. — Иностранцы вообще народ четкий. Деньги, баварское пиво по субботам, макдональдсы. Гости должны предупредить о своем приходе не позже, чем за две недели… И самое главное — чтобы газон перед домом был красиво подстрижен.

— А любовь? — спросила Жанна.

— Любовь — игрушка особенная. Собаку и ту можно полюбить. А тут человек, который взял тебя замуж с двумя детьми, который создал тебе все условия. Такого полюбить легче, чем собаку… В конце концов, как ты говоришь: если не любовью, то деньгами возьмем.

— А я ведь рожать надумала, — вдруг призналась Жанна.

— От Романа? Ох, Жанка! Не живется тебе спокойно-то. У него ж Соня есть. И эта еще, какая-то Марина из Никольска.

— Ну и пусть, — улыбнулась Жанна. — Я уже в фитнес-клуб записалась для беременных. Травку бросила курить. И ругаться матом перестала. Чтобы ребенок с первых дней добрым рос.

Позже они посудачили о всяком-разном. Вспомнили своенравного Барина, который не любил заграницу: уже на второй день пребывания где-нибудь в Париже или Амстердаме начинал ворчать по поводу обслуги, еды, порядков, движения на дорогах, обзывал европейских аборигенов: «дурни со стеклянными глазами» и хотел поскорее домой, в Россию, в баню; осудили алчность Вадима, который как липку обобрал Романа и укрепился как магнат: выкупил акции двух картонных заводов, подмял под себя несколько лесхозов и приобрел морской сухогруз; с раздражением в голосе затронули судьбу уголовника Туза, который снова угодил под арест за незаконное хранение оружия и наркотиков, которые якобы подкинули ему сами оперативники; попечалились — с щелчком по горлу — о Прокопе Ивановиче Лущине, который «опять сел на стакан…» Но всё, о чем они говорили, было для Жанны поверхностным, пустоватым; ее поглощали только мысли о будущем материнстве, она поминутно прислушивалась к себе и рассеянно, порой невпопад улыбалась, а в ушах у нее звенел тихим колокольцем чей-то знакомый детский смех.


…Автомобильная пробка короткими рывками проталкивалась вперед. Никак не могла рассосаться. Это муторное продвижение Жанна тоже воспринимала вскользь, отвлеченная от дороги разговором сама с собой.

Мать дала ей редкое для глухомани имя, надеялась, с этим именем она станет счастливой. Она и сама очень хотела стать счастливой. Целую теорию выдумала, как пробиться к счастью. Надо сперва черные секунды пережить. И ведь сколько препон и преград прошла! Уж хватит… Теперь всё по-другому начнется. Она родит от Романа. И уж если родит от него, тогда и его никому не отдаст. Свою никольскую любовницу он забудет. Пострадает и забудет. Мужчина должен пострадать: за одного битого двух небитых дают; пострадавший мужчина — это плюс, он сговорчивей, тоньше. Не стоит Роману ни о чем напоминать и торопить его… А Соню, эту милую пухленькую цыпочку, надо ублажить деньгами. Кто поездил на «ауди», того на «жигуль» не посадишь. От Сони надо напросто откупиться.

Поток машин взревел. Казалось, теперь-то потечет безостановочно. Ан, нет. Жанна опять соскользнула ногой с акселератора на тормоз. Впереди, справа, вспыхнуло красное око светофора перед выездом на развилку.

Соне надо передать особняк во Флориде. Вадим, конечно, хищник, но в законной недвижимости Романа не объегорил. Вот Сонечке и отписать американское ранчо. Роскошный дом между прочим. Жанна однажды наведывалась туда с Барином. Дом построил российский кореец, барыга, решил деньги вложить. Но прогорел, влез в долги к Барину и рассчитался домом. Вечная зелень, солнце, пляжи, пальмы. Пусть Сонечка найдет там себе сексуального негра и утешится… «Господи, прости меня грешную!» — опамятовалась Жанна, укорила себя за вульгарность.

Впереди за рекой, за деревьями с первой осенней желтизною на листьях, ярко вспыхнуло на фоне чистого синего неба золото куполов храма Христа Спасителя. Восстановленный, точнее — весь наново построенный, храм сиял своим купольным златом, светился белизной стен с медными фресками и скульптурными фигурками святых.

«Надо и мне в церковь зайти. Прямо сейчас!» — обрадованно спохватилась Жанна.

Еще до того, как зажегся разрешающий свет, она проскочила из среднего ряда в правый ряд, затем свернула в гущу улиц и переулков Замоскворечья.

Здесь, за Москвой-рекой, у Жанны была своя церковь, любимая, намоленная, с избранным исповедником. Эту церковь она между тем выбрала себе в любимые случайно, по велению случайного прохожего. Это произошло на Рождество, еще в первую московскую зиму Жанны.

Великий христианский праздник в ее сознании был так очаровательно связан с Новым годом и так же, казалось, был красочен и весь устремлен в будущее! С вечера Жанна осталась ночевать у подружки, в коммуналке на Пятницкой, чтобы рано-рано, еще затемно, пойти к заутрене в церковь, которая находилась недалеко, через квартал, в переулке.

За окном простирались потемки. И валил снег. И подружка слышать не хотела о том, чтобы куда-то «ползти» в такую «непроглядь», «церковь не убежит», можно и посветлу сходить. А Жанна пошла. В ней уже бродило ощущение праздника. Предчувствие какого-то таинства уже пришло во сне, оно и пробудило ее столь рано, без услуги будильника, и спасовать перед потемками и снегом — никак нельзя. Она собралась, укуталась потеплей и пошла.

Снег падал большими хлопьями, не очень густо, без ветра, без метели; улица отчасти даже проглядывалась, отмеченная вереницей фонарей и кое-где зажженными ранними окнами. И скорее всего не снег, не плотные сумерки январского утра, а радостная пелена задумчивости, объявшая Жанну, увела ее куда-то прочь от искомой церкви.

Жанна шла и представляла свой разговор с церковным батюшкой. Этого батюшку она никогда и не видела, но обрисовала его для себя: он с круглым добродушным лицом, с большой бородой и толстым животом, на котором под уклон лежит золотой внушительный крест на цепи. «Вам, батюшка, ваши возможности грешить не позволяют. У вас служба такая — грешить никак нельзя. А каково мне? В одиночку? Здесь ни одного родственника. А ведь и есть хочется, и одеться надо. Родители не помогают. Там братья-сестры. Ты, говорят, сама умылила в Москву, сама и выпутывайся. Вот без греха я обойтись и не могу. Да и как все на молодую девушку смотрят? А, батюшка, как? Как вы на красивеньких своих прихожанок глядите? Как? Ой, Господи, прости меня грешную!.. Куда я зашла-то? Церковь, кажется, не здесь».

Жанна перешла на другую сторону улицы, затем свернула в переулок, снова вернулась на прежнее место и вошла во двор ближайшего дома, чтобы дворами выбраться на параллельную улицу. Она бродила, кружила по этим заснеженным улицам, встречая иногда редких прохожих, идущих скорым деловым шагом. Она побаивалась спрашивать их о том, где находится церковь, да и какая церковь? как именуется? тут, в Замоскворечье, церквей много.

По-прежнему шел снег, пушистый и неторопливый, по-прежнему сумерки висели над крышами и прятали во тьму подворотни и арки; где-то прогремел по рельсам первый трамвай, а в домах, как правило, не очень высоких, старокупеческих, больше повспыхивало желтых огней; за металлической оградой одного из домов, с флигелями и мезонином, стояла невысокая, в человеческий рост новогодняя елка, не просто украшенная игрушками, но и горящей гирляндой; эту елку сторожил слепленный из трех шаров снеговичок, покрытый шапками свежего снега, с метелкой и длинным носом из моркови. Жанна остановилась, чтобы посмотреть на чародейное разноцветье новогодних огоньков на елке под охраной снежного человечка. И может быть, здесь, а может быть, через несколько шагов или на другой стороне улицы, возле освещенной витрины кофейни, или даже, может быть, в другом переулке, возле забитого парадного крыльца с деревянной дверью в резных лианах, к Жанне пришло ощущение любви к этому городу. Словно бы то, давнее открытие внутренней свободы, нашло в ней сейчас подтверждение — этим рождественским утром. Не напрасно она стремилась в этот огромный город. Она поистине влюблена в него! Заблудившись здесь, она всё больше открывает его для себя. Она не знает этих улиц, таблички на домах ей ни о чем не говорят, но сам город раскрывается перед ней. Она счастлива в его объятиях! Опять где-то гремит трамвай, еще два окна зажглись в доме напротив, а в доме, что рядом, видны на тусклых окнах приклеенные изнутри большие бумажные, очень милые снежинки.