Окно караулки, обложенное мешками с песком, было приоткрыто — чтоб из помещения выдувало табачный дым. Звук дудочки тихо выплывал наружу, под сырое тучистое февральское небо.

Блокпост находился недалеко от селения, которое широкой подковой лежало в долине. Через заснеженную логовину с редкими голыми кустами можно было разглядеть, даже без бинокля, почти каждый дом. Снег по округе покрылся мутно-синими ледяными коростами, кое-где на буграх снег и вовсе повытаял от оттепелей — оголилась черная земля.

Впоперек логовины, словно толстая черная жила, тянулась к селению разбитая, грунтовая дорога. Гусеницы танков, БМП, армейских вездеходов — каждый на свой лад месили дорожную грязь, раскидывали по обочинам ошметки.

Селение осталось почти без жителей. Мирным людям предоставили «коридор», а те, кто были связаны с боевиками, к ним и примкнули, ушли в леса, в горы или уже полегли в боях с федеральными войсками. Лишь несколько местных чеченцев не покинули опасную зону, они не смогли или не захотели уходить отсюда в лагеря беженцев, или имели здесь, в селении, свой расчет. Несколько жилищ было разрушено. По лощине стлался сизоватый дым заглохшего пожара — истлевали остатки окраинного дома. Двухэтажная каменная школа, которую обстреливали войска при штурме селения, стояла с выбитыми окнами, в ссадинах от пуль и осколков, с покореженной, провалившейся крышей, на которой задрались листы кровельного железа.

Селение выглядело безжизненным, но здесь, на блокпосту, знали обманчивость такого впечатления. Как муравейник. Издали муравейник тоже представляет из себя мертвую кучу, а подобраться поближе… Внутри этого селения тоже шла сокрытая от света, непримиримая партизанская жизнь. Еще вчера снайперским выстрелом со стороны школы срезало сапера, который минировал подходы к блокпосту.

— Товарищ старший лейтенант! — В караулку вошел сержант, молодой парень, командир отделения срочников, обратился к взводному: — Там «Ниву» остановили. Двое чеченов едут. Документы вроде в порядке, но… Чего-то не так. Один про одно говорит, другой путается…

— Деньги предлагают? — спросил взводный.

— Не-е… Мнутся только. Одеты чисто. Вроде не из леса, но рожи подозрительные. Может, их в комендатуру отправить?

— Мы сами тут комендатура! — рыкнул взводный. — Черных! Разберись, пожалуйста.

— Эх, испортили музыку! Я только во вкус вошел. — Лёва спрятал за пазуху дудочку, взял автомат и пошел вслед за сержантом.

Двое чеченцев стояли возле бежевой «Нивы», которая по низу была сплошь забрызгана грязью. Поблизости от них находились несколько солдат, держа автоматы наизготовку. Лёва на ходу передернул затвор, загнал патрон в патронник, скобку сдвинул на стрельбу очередью.

— Куда едем? — строго выкрикнул Лева чеченцам.

Один из них улыбнулся:

— К сестре… Мы едем к сестре. Мы мирные…

— Где ее дом? Покажи пальцем! Который? — приказал Лёва.

Чеченцы оба приоткрыли рты, растерялись. Один из них все же указал на окраину села.

— Втарой. Вон втарой дом.

— Этот дом пуст. Там никого нет уже четыре года. Там жила русская семья, ее давно выгнали, — быстро и зло проговорил Лёва.

Чеченцы переглянулись. Один из них начал экать:

— Э-э, сестра купила этат дом. Э-э, дом для деда… Там живет наш дед…

— Хватит болтать! — оборвал Лёва. — Деньги, наркотики, оружие! Быстро!

— Нэту, нэту наркотиков. Нэту денег, — заговорили чеченцы, перебивая друг друга.

— Сейчас будут, — сказал Лёва и неожиданно для всех — и для задержанных, и для солдат, которые были начеку, углом приклада ударил одному из чеченцев в лицо. Этим ударом он сбил его с ног. Но лишь чеченец упал на землю, в грязь, Лёва тут же ударил его ботинком в лицо, потом еще сверху прикладом по голове, и опять ботинком в лицо. Он бил его так, будто хотел уничтожить, истребить — сразу, на месте, насмерть. Уже после нескольких ударов лицо чеченца, его обритая голова, с которой свалилась кепка, его обросшая щетиной шея были в крови, в густой алой крови, и в месиве из этой крови и грязи.

— Стой! Стой! — взвыл в отчаянии другой чеченец. — Отдам! Вот! Вот! Бери! — Он сунул руку под свою кожаную куртку, рванул подкладку, и у него в руках оказались деньги, несколько долларовых купюр. — Вот, вазьми! Вазьми!

Лёва тяжело дышал. Он недовольно взглянул на деньги, потом приставил ствол автомата к поверженному, стонущему чеченцу, к его шее, у подбородка, и опять взглянул на протянутые деньги:

— Здесь всё?

— Всё, всё. Больше нету! Машину уже праверяли.

— Плохо проверяли. Наркотики давай! — сказал Лёва. — Считаю до трех… Если ты не достанешь, башки у твоего приятеля не будет. Раз!

Чеченец бросился к машине, стал суетливо отдирать кожу с внутренней стороны дверцы. Скоро в руках у него оказался сплюснутый небольшой пакет.

— Вот! Вот! Вазьми! Вот! Нету больше! — Он весь дрожал и, похоже, боялся смотреть на своего попутчика, который, казалось, уже безжизненно лежал в грязи, истекая кровью.

Лёва забрал деньги и пакет, небрежно сунул в карман бушлата, приказал чеченцам:

— Оба в машину лезьте! На заднее сиденье! Сейчас кататься поедем. Быстро!

Когда чеченцы, один полумертвый, окровавленный, с расквашенным лицом, и другой, перепуганный до смерти, с дрожащими руками, дотащились до машины и забрались на заднее сиденье, Лёва нажал на курок автомата. Очередь жестоко прострочила натянутую тоску серого февральского полдня.

— Эй, Хобот! И ты, Муха! — крикнул Лёва, обращаясь к двоим солдатам по кличкам. — Отгоните эту колымагу вон туда, к оврагу, и столкните с обрыва. Не забудьте бензинчиком полить и спичкой чиркнуть. Только аккуратно. Себя не спалите.

— А документы куда? — спросил сержант у Лёвы. Сержант стоял все это время наблюдателем, держа в руках два паспорта. Лёва забрал паспорта, заглянул в один из них, прочитал:

— Нузакаев… А этот? И этот Нузакаев… Братья, наверно. Наркоту и фальшивые доллары возили. — Лёва поднял глаза на сержанта. — Ты не жалей, парень. Это как тараканы на кухне. Хлопнул их и забыл.

— Мне их и не жалко, — ответил сержант. — Мне своих пацанов жалко. Лучше б им этого не видеть.

Лёва потупился, зачем-то сказал сержанту:

— Вчера наши мужики из разведроты в капкан попали. У меня там друг служил, Серега Кондратов, землячок. На растяжке подорвался. Не знаю, выживет ли?

Лёва поставил автомат на предохранитель, закинул его на плечо и пошел обратно в караулку.

* * *

После взрыва Сергей несколько раз приходил в сознание. Он слышал чью-то ругань: «Успели, гады, фугас поставить. Чего ж так отбомбили? Надо было «Градом» выжечь!»; слышал чей-то стон, похожий на плач, этот стон будто скрябал по сердцу; слышал отдаляющуюся стрельбу из автоматов, наверное, кто-то, отстреливаясь, уходил от погони. Позднее он разобрал голос командира своего отряда; командир где-то поблизости кричал с настойчивой хрипотой, вероятно по рации: «Вертушку! Срочно! У нас тяжелораненые! Кровью истекают!»

Еще один раз Сергея Кондратова пробудил лютый ветер и шум. Это был необычный ветер — лопасти вертолета гнали низкие потоки воздуха под мощный гул работающих моторов. Несколько солдат несли Сергея на плащ-палатке к открытому вертолетному люку. Он не слышал голосов, которые раздавались вокруг. Из-за свистящего ветра и рева моторов этих голосов нельзя было разобрать, и только по губам можно было понять некоторые слова, которые говорили окружающие.

Ему вспомнилась в эту минуту учительница биологии, она к тому же преподавала и зоологию, и анатомию. Он всё допытывался у нее: что заставляет двигаться сердце? почему вдруг оно начинает стучать? почему оно может стучать так долго? какая сила вдруг, всего в один миг, останавливает его? Учительница так и не смогла ответить на его вопросы, может быть, поэтому он ее не признавал и недолюбливал и поэтому схулиганил, заперев ее однажды в лаборантской.

Вдруг Сергею стало очень страшно: а если уже близок, уже совсем рядом этот миг, когда остановится и его сердце? Навсегда. Всего — один миг: сердце как будто забудет сделать очередной необходимый толчок, пропустит нечаянно удар, а потом уже не сможет догнать и сделать другого удара и остановится навсегда. «Ничего… — унял свой страх Сергей утешительной мыслью: — Ничего… Если не выживу, государство обязано назначить за меня пенсию. Марина с Ленкой хоть с голоду не умрут. Не зря, значит, ехал сюда, не зря воевал…» Потом к нему и вовсе пришло радостное ощущение — ведь кругом него находились люди, его товарищи, такие же, как он, солдаты, и хотя он не понимал и не мог слышать их голосов, он чувствовал, что солдаты заботятся о нем, говорят: «Потерпи, браток», — значит, они ему братья и он им брат, и тогда уж ничего не страшно…

Вскоре шум двигателей вертолета и холодный ветер от лопастей, недавно разбудившие сознание Сергея, усилились, но этого он уже совсем не слышал и не чувствовал.

19

Весна до Никольска добралась нынче поздно. Март уже перевалил за свою середину, а повсюду еще лежал снег, почти не тронутый потайкой; дворники еще и не пробовали отдолбить лед с тротуаров; никто не переменил зимних пальто, тулупов и шуб на «демисезон», а детишки по-прежнему катались с ледяных горок. Но ко всему происходящему стало чаще приглядываться солнце. Стало быть, весна неминуемо наступала.

На днях Марине позвонила Любаша. Она рассказала, что скоро, опять в апреле, поедет к Черному морю, в тот же санаторий, и приглашала Марину с собой:

— Помнишь, как здоровски отдохнули? Чё смеешься? Разве не здоровски? — шумела телефонная трубка. — Поехали со мной!

— Два раза в одно море не войдешь, — ответила с грустной усмешкой Марина.

После разговора с Любашей она долго сидела изумленная: неужели прошел год? Так мало — всего-то год. И так много — целый год! За этот год она прожила словно бы особенную, отдельную от других лет, жизнь. Как на счастливом карнавале. Как в страшном сне.

О прошлом Марина не жалела и ни в чем не раскаивалась. Ей было бы уже пусто без этого прошлого. Романа Каретникова она вспоминала все реже, и если раньше — с обидой, даже с гневом отторжения: он поломал жизнь, то теперь с теплым, немного жалостливым чувством — он в чем-то несчастный человек… Она считала, что любовью к Роману переболела, будто скарлатиной или каким-нибудь коклюшем. Такой болезнью заражаются и перебаливают многие и наперед получают иммунитет к подобным инфекциям. «Где вы сейчас, дорогой Роман Василич?» — с улыбкой на устах спрашивала Марина и в ответ себе пожимала плечами.

Но не о Романе Каретникове тревожилось сердце. В Никольск из кровоточащей Чечни возвращались покалеченные военнослужащие, приходили с грифом «груз 200» убиенные контрактники на затянувшейся спецоперации. Теперь Марина уже по привычке спешила с работы домой, чтобы не пропустить на всех телевизионных каналах новостийные передачи, в которых — непременные репортажи из Чечни, съемки в госпиталях, интервью с военными. Там, где-то среди людей в камуфляже, находился Сергей. Вдруг покажут, вдруг что-то сообщат про солдат из Никольска.

Из Чечни Сергей не писал, только к Новому году прислал поздравительную открытку и денежный перевод. За такое молчание Марина его не осуждала, не смела осуждать. А увидев однажды Татьяну, случайно, издали, из окна своей конторы, она уж было кинулась за ней на улицу, разузнать: пишет ли ей Сергей, — но подавила порыв, натолкнувшись в душе на знобкое чувство ревности.


— Мам! Ты где так долго ходишь? Я тебя жду, жду! — накинулась на Марину взъерошенная и зареванная Ленка. В руке она держала исписанный листок бумаги. Без труда угадывалось — письмо.

В какой-то момент у Марины потемнело в глазах: слезы и суматошный, издерганный вид дочери обескуражили ее, обессилили и унесли в короткое бессознательное затменье. Марина пошатнулась, вздрогнула, и больше по губам дочки, чем собственным слухом, разобрала слова:

— Папа раненый! Он в госпитале!

— Живой? — сипло спросила Марина.

— Живой. Сам пишет!

— Чего ж ты ревешь тогда? — выкрикнула Марина. — Перепугала меня всю!

— Жалко! Папку жалко. Ему две операции делали. Осколки доставали. Еще, говорит, один осколок остался.

Письмо Сергея из госпиталя из Ростова-на-Дону было адресовано дочери — на конверте значилось: «Кондратовой Елене». Лишь в конце письма краткая строчка посвящалась Марине: «Маме передавай привет». Увидев эти три слова, написанные знакомым почерком, Марина незаметно от дочери сглотнула слезы в горле. «Господи, хоть живой…»

В тот же вечер Ленка села писать ответ отцу, уединившись в своей комнате. Она вырвала из чистой тетрадки срединный двойной лист и выбрала ручку, которая писала чисто, без жирных подтеков пасты.