Погибель в богатстве, подрывающем силы… Так было написано на бронзовом зеркале, из тех, что искусно делали расенские мастера. И пророчество сбылось. По прошествии лет Расеюния была захвачена римлянами, ее города, блиставшие пышностью и великолепием, стерты с лица земли, язык забыт на века. А сам народ сгинул бесследно — как пыль развеявшись среди победителей, покорно усвоив их закон, нравы и речь, как милость приняв римское подданство.


Ему тогда, в награду за доблесть, выдали сенаторы поле за Тибром. С тех пор это место долго еще называли Муциевыми лугами… Нет, теперь уже не найдешь, где это, — город вон как раскинулся, по оба берега, даже на Яникуле дома стоят сплошь…

А он потом сражался одной рукой. Прославился во многих битвах, командовал римскими войсками.

Его род прервется. Но через много лет потомки дальних родичей с гордостью примут его прозвище — Сцевола — и будут именно его считать своим предком. Каждому хочется прикоснуться к славе…

О нем напишут знаменитые историки — Тит Ливий, Плутарх, Луций Анней Флор, Кассий Гемина, Секст Аврелий Виктор, Валерий Максим.

Луций Сенека, известный своей мудростью, будет упоминать о нем неустанно. «Ты видишь, как человек, не вооруженный для борьбы со смертью и болью никакими наставлениями, но укрепляемый лишь воинской стойкостью, сам себя казнит за неудачу! Он стоит и смотрит, как с его руки на вражеский очаг падают капли, и не убирает ее, сгоревшую до костей — покуда Порсенна не позавидовал славе того, чьей пыткой любовался, и не приказал убрать огонь против его воли… Он мог бы действовать в чужом стане с большей удачей, но с большим мужеством не мог.»

И на пороге третьего тысячелетия одна из римских улиц будет носить его имя.


Но тогда… тогда он не знал ничего этого. Был только огонь, и лютая боль, и вокруг лишь те, кто хотел его смерти…

А хоть бы и знал, все едино. Просто потому, что за рекой был этот город, который он очень любил… И ему, а не себе, желал он славы, Гай Муций по прозванию Корд, что значит «поздно рожденный».

* * *

В сумеречном небе остро и холодно горит первая звезда — и, словно ее отражение в мутной воде, на углу тускло мигает фонарь. Остов недостроенного здания на пустыре залит мертвенным светом. Из глубины района, из-за коробок пятиэтажных домов, неотличимых друг от друга, доносятся рваные отзвуки дискотеки. Дальше — мрак, тишь, безлюдье.

Этот город тоже стоит на семи холмах. И тоже хранит в себе немало древних тайн, хотя его все больше изменяют с каждым годом, словно стремясь изуродовать и затмить его подлинный образ… Да, по правде сказать, в нем почти не осталось мест, которые напомнят о том, что когда-то он звался матерью городов этой земли. И сюда приезжает меньше туристов, и не так бойко торгуют прошлым вразнос.

Но здесь, на этой пустынной окраине, как будто бы и вовсе ничто не может напомнить о былом, — тем более, о бывшем в тех местах, которые отделены от этого города долгими часами пути. Смотреть здесь не на что… А разве это так важно?

Разве важно, что видит глаз — письмена на бронзовом зеркале, мрамор руин или асфальт окраин. Разве важно, каков узор на пелене, скрывающей суть… Что лжет больше — груды мертвых камней на месте разрушенного храма или его современная копия? Ни то, ни другое не передает его истинный облик. Он отражается только в глазах смотрящего — либо нигде…

Единожды бывшее — вечно. Что было, что будет — едино.

Помнишь? Авил, ени ака поло маква…

Годы, они как поле маково… И торна-дорога темна.

Поле времен лежит во тьме по обе стороны узкой тропы, а мы ощупью бредем по ней, видя лишь то, что под ногами. Скелеты древних стен, бетонный остов недостроенного дома — они равно хранят незримый образ бывшего и будущего, их озаряет один и тот же призрачный свет, который не в силах рассеять вечную мглу… Проникнуть сквозь нее может только твой взгляд — если он обращен вовнутрь.


В узких окнах догорает закат, и огненная полоса света дрожит на пергаментном свитке. Словно из пламени, проступают из-под пера новые строки.

Я постараюсь убедить тебя никогда не жалеть доблестного мужа, ибо он может иногда казаться достойным жалости, но не может им быть.

На миг отведя усталый взгляд от написанного, он смотрит вглубь комнаты, на тени, оживающие в углах. И продолжает писать снова.

Фортуна ищет себе равных, самых доблестных, а других обходит с презрением. Ей нужен противник, с которым она могла бы помериться всей своей силой: она испытывает его огнем…

Все глубже сумрак, все длиннее тени. И, перед тем как угаснуть, меркнущий день бросает последний взгляд на строки, которым суждено пережить века.

Лишь злая судьба открывает нам великие примеры. Раненому почет куда больше, чем тому, кто вышел из битвы невредимым, пусть даже совершив не меньшие подвиги… Разве он был бы счастливее, грея свою руку на груди у подруги?

«Кьюзи расположен в 14 километрах на юго-восток от Монтепулчьяно. Стоит потратить несколько часов на посещение этого сонного городка. Междугородние автобусы останавливаются в непривлекательном пригороде Кьюзи Скало, здесь же расположена железнодорожная станция. Городской центр, Кьюзи Читта, находится неподалеку от автобусной остановки. Поднявшись по улице Виа Маркони, вы окажетесь на главной улице, Виа Порсенна. Из всех городских достопримечательностей прежде всего заслуживает внимания собор Дуомо сан Секондьяно. У храма красивый, хотя и довольно простой, фасад, опирающийся на четыре колонны. В его облике совмещены разные стили: колонны трех нефов были возведены еще в древнеримскую эпоху, а роспись собора, имитирующая мозаику, была создана в XIX веке.

Возле сквера на Пьяцца Дуомо расположен Музео делла Катедрале (открыт ежедневно, с июня по октябрь 9.30–13.00 и 16.00–19.00; с октября по май пн-сб 9.30–12.45, сб 9.30–12.45 и 15.00–18.00, цена билета — 2 евро). Музей располагает небольшой коллекцией серебра. Здесь же вы можете записаться на экскурсию в „Иль лабиринто ди Порсенна“ (стоимость 3 евро), которая позволит вам погрузиться в таинственную атмосферу этрусских подземелий. Ученые до сих спорят о назначении лабиринта, одним из практичных применений которому, несомненно, был отвод осадков и сточных вод».

Настолько могуществен был Клузий, столь грозно было имя Порсенны…

«Он погребен близ Клузия, и на его могиле воздвигнут монумент в 50 стоп высоты и в 300 стоп ширины и длины. Внутри гробница перепутана такой массой ходов, что, не взяв клубка ниток, можно никогда не выбраться из лабиринта. Над этой четырехугольной постройкой возвышаются пять пирамид: одна посередине и четыре по углам, каждая 100 стоп высотою и в 75 стоп при основании; сверху на них наложен медный круг и накрыты бронзовым колпаком, с которого опускаются на цепях колокола, и звон их слышен издалека.»

Серые шершавые стены, сырой полумрак, пустота. Бесформенные углубления в булыжной кладке, каменная пыль на земле. В узких проходах, освещенных люминесцентными лампами, проложены деревянные мостки для экскурсантов. Чтобы кто-то не отстал от группы и не заблудился, открыт только один маршрут — по нему можно снова выйти в город, к колокольне XII века.

Здесь проводились раскопки, и теперь считается, что лабиринт на самом деле был просто системой водоканалов. Археологи не нашли здесь ничего, что могло бы стать сенсацией — ни несметных сокровищ, ни могилу самого царя.

И не найдут, конечно… Никто не потревожит прах грозного владыки, захороненный в недосягаемой глубине надгробного холма, лежащий в позолоченном саркофаге за дверями богато изукрашенной гробницы, которую стерегут золотая птица-страж с пятью тысячами птенцов и двенадцать коней из чистого золота. Может, это и к лучшему — этрусские заклятия, охраняющие покой мертвых, с веками не теряют силы!

До Рима оттуда недалеко, два часа пути. Прежде доехать можно было разве что за три дня. А дойти — на седьмой день, под вечер… Лишь бы добраться засветло, — осенние дни коротки. Там и днем, говорили, легко заблудиться, а в темноте… «столько смертей грозит прохожему, сколько ты на дороге встречаешь отворенных окон…» Так было…

Незаметно спускались сумерки. Подойдя к дому, он увидел, что возле двери темнеет чья-то фигура, закутанная в плащ. Невольно взялся за меч, шагнул ближе.

— Ты?…

Она вскинула голову, и закатный луч осветил ее лицо. Волосы, как тогда, рассыпались по плечам. И она тихо проговорила:

— Здравствуй.

— Почему ты здесь?

— Я просто хотела узнать, как ты живешь. Если ты не рад меня видеть, скажи, и я уйду.

— Да нет, я… — он потянул кольцо на двери. — Входи.

Она переступила порог атриума, освещенного лишь квадратным отверстием в потолке, и на миг замерла, окидывая взглядом пустынное помещение. В полумраке холодно блестело оружие на стенах. Последние капли недавнего дождя, скатываясь с кровли, с едва слышным плеском падали в водоем среди каменных плит. Она тревожно обернулась:

— Может быть, к тебе должны прийти…

— Нет, я никого не жду.

Он небрежным знаком отослал прочь раба, вышедшего навстречу. Помедлив, сел на каменную скамью у стены и, видя, что она все еще стоит в нерешительности, кивнул ей на место рядом с собой:

— Что же ты, садись…

Сев рядом, она сбросила плащ. На ней было простое темное платье, ни серег, ни ожерелья. И только черные узоры украшали руки вместо браслетов.

— Ты разлюбила золото? Помню, ты была увешана им с головы до ног… — он усмехнулся, пристально разглядывая ее. — Откуда ты пришла? Наверно, у тебя в Риме родные или друзья?

— Не все ли равно…

— И правда.

— Мне просто захотелось узнать, что с тобой, вот и зашла.

— А что со мной? Слава богам, все хорошо.

— Знаешь, в Клузии до сих пор говорят о тебе…

Он молча пожал плечами.

— А твои сограждане разве уже забыли о том, что ты принес им победу?

— Каждый из них поступил бы так же. Я не лучше и не хуже других… и меньше всего хочу, чтобы обо мне говорили на всех перекрестках! Ну, что ты так смотришь?

— Я думаю — по нраву тебе это или нет, но о тебе будут помнить еще много веков… Ладно, все. — Она на миг запнулась. — Лучше скажи, как твое здоровье.

— Что ж, я здоров. Рана зажила. А так… — он с усмешкой помолчал. — Теперь меня называют Левша.

Она быстро посмотрела на него, и в ее лице что-то дрогнуло. Она опустила глаза, бережно отвернула плащ, скрывавший его искалеченную руку. Тихо коснулась шрамов и, склонившись, прильнула к ним лицом. И если бы те слова, что она проговорила еле слышно, могли исцелить его, если бы ее слезы могли сгладить страшные следы огня, а губы могли успокоить ту давнюю боль, за это она сама приняла бы любую пытку и смерть.

— Ну ты что… — он поднял ее голову. — Нечего меня жалеть, ясно? Пока я могу удержать меч, надеюсь еще послужить Риму.

— Я знаю. Так и будет! — Слезы мешали ей говорить, и он вдруг понял, чего ей до сих пор стоил этот спокойный тон. — Я не из-за этого… Просто… Я так боялась, что ты…

— Что я? Как видишь, я жив. Что же ты плачешь… Дарина… — он впервые назвал ее по имени. Привлек ее к себе, и она молча уткнулась ему в грудь. Он долго смотрел на ее склоненную голову.

— Я тоже… помнил тебя.

Она замерла. Потом, словно боясь чего-то, медленно подняла залитое слезами лицо.

— Правда?

Он кивнул.

— Не плачь.

— Я больше не буду. — Она послушно вытерла слезы и улыбнулась. — Это я… так…


«Моя красавица»…

«Родной мой. Родной».

«Хорошо?»

«Да… да, о боги, да… Ты мой хороший… Радость моя…»

Ее волосы разметались по краю постели и казались черными в полутьме. Светильник давно погас, напоследок смутно озарив ее тело, доверчиво и покорно распростертое перед ним, счастливое усталое лицо. Синий свет луны наплывал из атриума сквозь щели в завесах, и вокруг стояла зыбкая мгла, — как в тот миг, когда они видели друг друга последний раз…. всего несколько месяцев назад… а почему кажется, будто прошло несколько веков?… Время исчезло. Тишина.

— Ты останешься в Риме?

— Не знаю. — Она помолчала. — Пока не придется уйти.

— Ты не свободна? — как он не подумал об этом раньше… Она взглянула на него, словно не понимая. Потом улыбнулась:

— Не думай, я не беглая рабыня… У меня нет хозяина. И никого нет. Ни здесь, ни… вообще.

— И ты пришла… одна?

— Я не боюсь ходить одна.

В сумраке он почти не мог разглядеть ее лица, но чувствовал, что она не отрываясь смотрит на него.

— Я просто очень хотела увидеть тебя еще раз.

* * *

Черные щели окон, холодные белые огни звезд. Снаружи влажно дышит ночь. Порыв свежего ветра едва не гасит светильник, и среди пляшущих теней трудно разобрать только что написанные строки. Да и зрение у того, кто написал их, давно утратило остроту. Рука, сжимающая перо, бледнее пергамента. И на лице лежит тень затаенной боли, спутницы смертельного недуга, с которым он ежедневно ведет неравный бой. Но что будет — решать фортуне, а над собой он не признает ее приговора…