Нет, не смогла бы. Всю жизнь сидеть сиднем подле маменьки, ничего не видеть и не знать, и вдруг совершить такое… Если князья Астаховы и были когда‑то богаты и знатны, то теперь от их знатности остался только пшик. Нечего Софье Николаевне изображать из себя неизвестно кого!

— Леонид, ты мешаешь мне спать, — опять сказала Соня неприятным, раздраженным голосом.

Это было последней каплей, которая переполнила чашу терпения Разумовского. Он на нее набросился.

То есть это он подумал, что набросился. На самом деле случилось невероятное. Соня вроде ему поддалась, вроде расслабилась, приняла как должное его право сильного, а когда он склонился над нею, вдруг согнула обе ноги и ударила ими его в грудь. От неожиданности Леонид отлетел к противоположной стене и ударился об нее спиной. Причем приложился как следует.

Когда он, невольно покряхтывая, поднялся, Соня стояла перед ним, одетая в юбку поверх какой‑то грубой нижней рубахи. Причем она так стояла… Разумовский даже не сразу подобрал слова, чтобы это объяснить… Опасно стояла. Как будто теперь ОНА собиралась на него напасть. А если и не напасть, то нападение достойно отразить. Причем поза у нее была расслабленная обманчиво, ему ли, военному, не чувствовать это!

Что‑то было в ней угрожающее, нерусское, с чем Разумовский прежде не встречался. Тем более в женщинах. И он был почти уверен, что, попытайся опять повторить свою попытку, получит такой отпор, после чего ему останется только встать — то есть он именно представил себя беспомощно лежащим на полу — и уйти куда глаза глядят.

Идти ему было некуда. За то время, что он провел в качестве галерного раба, Леонид научился смиряться перед неумолимыми обстоятельствами. Как оказалось, прежнее в нем не умерло, а всего лишь на время уснуло, а при первом случае тут же подняло голову, потому он повел себя так неразумно. Даже глупо. Всегда считался знатоком женщин, умел смотреть им в глаза, улавливать малейшие оттенки настроения, а тут… Не понять самого главного!

— Прости меня, Соня, пожалуйста, прости! — сказал он покаянно и, она могла подумать, униженно.

И подумал: ей хотелось его унижения.

Но Соне этого вовсе не хотелось. Она в какой‑то момент даже испугалась того, что сделала. В ней тоже крепко сидели впитанные с молоком матери принципы и понятия. Она изменилась, но вовсе не так круто, как ему в какой‑то момент показалось.

Уже в последний момент он уловил растерянность в ее взгляде, а вовсе не торжество. И Разумовский этому обрадовался. Еще не все потеряно. У него есть шанс. Надо только на время отступить, отойти на заранее подготовленные позиции.

По‑хорошему у него и не было этих подготовленных позиций, но сейчас Леонид спешно их строил…

— Мне не спится, — простодушно пояснил он, — то, что я так… поторопился, всего лишь опьянение… свободой. Наверное, я хотел убедиться в том, что и в самом деле свободен настолько, что могу почувствовать вожделение к женщине, которую любил… Люблю.

— Ты счел меня настолько доступной, что решил даже обойтись без прежнего ухаживания?

— Но ведь год назад мы с тобой все обговорили. — Он упорно притворялся, надеясь, будто не понимает, что теперь все изменилось.

И вдруг Соня расхохоталась, повергнув его в еще большее удивление.

— Неужели я произвожу впечатление такой дурочки?.. Погоди‑ка.

Она встала, подошла к стоявшему у стены небольшому саквояжу и вынула оттуда чудом сохранившийся документ. Если бы Жан Шастейль не относился так трепетно к документам, не берег их всеми средствами, вряд ли у них с Соней что‑то осталось бы. Она протянула Разумовскому бумагу:

— Читай.

— Что это? На французском языке. Ты вышла замуж за Григория Потемкина? За того самого?

— Леонид, не будьте таким наивным. Конечно же, нет.

— Но он тоже Григорий Потемкин.

— Правильно. Только «тот самый» — Григорий Александрович, а мой — Григорий Васильевич.

— Ну и где он теперь?

Она пожала плечами:

— Не знаю, может быть, в Австрии. Если еще жив.

Разумовский ошеломленно посмотрел на нее:

— У меня нет слов.

— Вот и хорошо, — рассудительно отозвалась Соня. — Значит, есть надежда, что уж теперь‑то я смогу уснуть.

И, не обращая внимания на его разочарованное лицо, опять легла в постель.

— Завтра, — пробормотала она, засыпая, — все разговоры завтра!

Разумовскому ничего не оставалось, как удалиться. Причем, уходя, он таки разбудил Мари, которая проводила его удивленным взглядом. Хотя этого Леонид не заметил.

Утро опять началось с шума и грохота. Опять что‑то носили, передвигали. Соня, проснувшись, еще некоторое время пыталась подремать, но тут к ней заглянула Мари и предложила:

— Ваше сиятельство, раз вы уже все равно не спите, давайте я помогу вам одеться и вы выйдете, чтобы посмотреть… Они меня не слушают. Мсье Шастейль привез такую ужасную ткань для портьер, что комната будет напоминать… публичный дом!

— А ты знаешь, что это такое?

Соня потянулась в кровати, подставляя себя заботливым рукам служанки.

— Знаю, приходилось видеть, — скупо проговорила Мари; в голосе ее прозвучала обида: госпожа напоминала ей о не самых светлых моментах ее жизни.

Соня вовсе не думала о чем‑то напоминать нарочно. Но ведь и в самом деле совсем недавно Мари была подручной Флоримона де Барраса — потомственный аристократ занимался тем, что похищал юных девушек и продавал их в публичные дома не только Франции, но и за ее пределы…

Еще один штрих в рассуждения Разумовского о подлинных и неподлинных аристократах.

— Послушай, — Соня подставила было руки под струю воды — Мари поливала ей из кувшина, — а откуда у Жана деньги? У нас благодаря щедрости командора де Мулена было немного золота, но хорошо бы его хватило на покупку еды до того, как придут подводы с бревнами. Неужели он занял деньги у Пабло Риччи? Да с ним мы и так не враз расплатимся.

— Не знаю, — пожала плечами Мари, — он ничего мне не говорил.

— Ну хорошо, — Соня промокнула лицо какой‑то белой тряпицей, — я сама разберусь, что откуда берется.

— Мадемуазель Софи, из дома сеньора Пабло нам прислали свежее молоко и хлеб — можно позавтракать. А потом я хочу попросить вашего позволения сходить на рынок. Что же, мы так и будем все время сидеть на шее доброго сеньора?

— Я и сама догадалась, — нахмурилась Соня, — могла бы и не упрекать меня в неблагодарности.

— Упрекать? — пролепетала испуганная Мари. — Да разве бы я посмела?

— Ладно, я шучу.

— Умоляю, ваше сиятельство, не шутите так!

Губы у Мари дрогнули. Соня вздохнула.

— Долго ты еще будешь пугаться моего настроения? Как бы я ни сердилась на тебя, в каком настроении ни просыпалась, я никогда не прогоню тебя. Поверь, никогда.

Мари попыталась поцеловать ее руку, но Соня ловко увернулась и направилась в сторону кухни.

— А вот этого не надо.

Она присела около стола, наблюдая, как Мари наливает ей в кружку молоко.

— И обожди пока с рынком, — проговорила Соня, уплетая свежий хлеб и запивая его молоком. — Вначале выясним, откуда у нас появились деньги и сколько их, а потом мы с тобой посоветуемся, на что их тратить.

Мари сразу приободрилась. Она, заступив на службу к княжне, теперь все время побаивалась, что прогневает ее, но тихоней все же не была. И в глубине души она все же была девушкой гордой, хотя еще Флоримон смеялся над нею: «Мари, не по чину тебе гордость».

Откуда что и бралось, при том что сиротские приюты, насколько Соня была наслышана, гордыню в воспитанниках выжигали огнем. Но Мари была такой, какой была, и ее госпожа другой служанки себе и не хотела.

— Кстати, — встрепенулась Соня, — а наш галерный раб проснулся?

— Нет, еще спит.

— Тогда и не будем его будить. Пусть отсыпается. Оставь для него на столе крынку молока и ломоть хлеба. Пусть сам за собой поухаживает. У нас лишних людей нет.

Она вышла на крыльцо и остановилась в немом восхищении. Шел дождь. В феврале‑то! В это время родимый Петербург завален снегом, дует пронизывающий ветер, а здесь… Она даже не набросила на плечи чего‑нибудь потеплее, и все равно не продрогла.

Дождь казался теплым, небо не низким, а высоким, каким‑то весенним, и на востоке сквозь водяные струи румянилось солнце.

Вдалеке, ниже дома, в котором жила Соня, высились готические стены какого‑то собора. Даже отсюда, издалека, удивительно красивого. А за всеми домами и домишками открывалась широкая бирюзовая полоса моря.

— Любуетесь, Софи? — окликнул ее Жан Шастейль, только что вышедший из‑за угла дома с лопатой в руке. Он был весь мокрый и грязный, но не делал даже попытки спрятаться под навес. — Согласитесь, я выбрал красивое место и красивый дом.

— Соглашаюсь. Вот только прежний хозяин не оставил нам, похоже, ничего, что мы могли бы использовать для жизни здесь.

— Это от него не зависело. Дом у несчастного отобрали за долги. Я купил его на торгах. А до того по нему прошли кредиторы и забрали все, что могли, — деньги, полученные за дом, все равно не покрыли всех долгов…

— Кстати, Жан, а что вы делали этой лопатой?

— Вчера я выкапывал золотой кирпич, а сейчас пошел и подобрал рассыпанную землю. Привел все в порядок.

— Ничего не понимаю, — проговорила Соня, — какой золотой кирпич? Вы мне прежде ни о чем таком не говорили.

— Дело в том, что слитков, выданных вами на расходы, оказалось много. Кроме тех денег, что я привез, остался слиток, который не было смысла везти обратно. Вот я и закопал его в основание фундамента, на счастье. Ну, чтобы в этом доме всегда деньги водились. А случилось так, что он как раз нам понадобился. Не правда ли, я дальновидный парень?

Соня, расчувствовалась, расцеловала своего товарища в обе щеки.

— Вы прелесть, Жан, я вас обожаю!

Он так был потрясен ее порывом, что остался стоять посреди двора, постепенно приходя в себя. Кажется, он переоценил свою твердость в отношении этой необыкновенной женщины: разве получится навсегда остаться с ней лишь добрыми приятелями?

— Впредь, мадемуазель Софи, вам лучше этого не делать.

— Почему? — не поняла она. Теперь она уже знала: когда Жан сердится, всегда обращается к ней на вы.

— Потому, что это помешает мне быть вашим другом.

— Невинный поцелуй?

— Невинный поцелуй красивой женщины, адресованный мужчине‑ровеснику, трудно считать невинным, даже если он таковым задуман.

Он выпалил это, рассердившись не столько на нее, сколько на себя.

— Жан, прости, я не подумала, — признала она. — Если хочешь, я возьму его обратно.

— Что? — не понял Шастейль.

— Свой поцелуй, — скрывая улыбку, потупилась Соня.

— Озорница! — расхохотался Шастейль. — Кстати, как поживает наш спасенный?

— Отсыпается.

— Странный он. Если бы не знал тебя, мог бы подумать, что все русские такие.

— Какие — такие?

— Угрюмые. А что поделаешь, если зимы суровые, медведи по улицам бегают. Дикая страна… Кажется, он не просто твой соотечественник?

— Теперь могу признаться: год назад он был моим женихом.

— И упустил такую женщину! Теперь понятно, почему он сумрачный. Пожалела бы человека.

— Ты что мне советуешь? Друг называется.

— Я друг, но не эгоист же. Если не мне, выходит, и никому другому?

— Мы сейчас с тобой договоримся! — спохватилась Соня. — Давай лучше займемся своими хозяйственными делами… Итак, слиток ты выкопал и…

— Продал его Пабло Риччи.

— И он не поинтересовался, откуда это у тебя?

— Нет. Сказал только: «Будут еще, приноси».

— Будут еще! Можно подумать, ты его на дереве вырастил. Значит, так. Первое, что нам нужно, — нанять слугу. Посоветоваться с Пабло, может, у него есть кто на примете. Главное, чтобы был не слишком пройдоха и по‑своему честный.

— А просто честного ты не надеешься найти?

— Будем готовиться к худшему… Да и кухарка бы нам не помешала. Мари будет нужна мне.

— Найдем и кухарку.

— Что это ты все записываешь? Купил бумагу, перо подточил…

— Первым делом. Я должен оправдать надежды хозяйки дома, ничего не забыть, все учесть…

— Да, а ты не забыл, что сеньору Риччи мы еще должны за мебель?

— Я предложил ему заплатить, но он так удивился моему вопросу насчет денег. Мол, если кто и должен заплатить, так это он нам, потому что благодаря таким добрым, сговорчивым соседям он теперь может жить как нормальный человек… Он попросил разрешения у очаровательной сеньоры принести длинный обеденный стол, шесть стульев к нему, сундук с бельем…

— Хватит‑хватит! Скажи ему, пусть подождет. Я еще не видела всего дома и пока даже не представляю, где какие комнаты и вообще сколько их.