На поляне, на вытоптанной прямоугольной площадке, по выходным натягивали сетку и играли в теннис. Две пары в мягких спортивных костюмах с капюшонами бегали по площадке и махали ракетками. Мяч перелетал через сетку вправо-влево. Потом кто-нибудь подавал, отойдя на дальний край, описав ракеткой в воздухе решительную дугу.

Он внимательно следил за игрой, кажется, забыв обо всем на свете. Его глаза были прикованы к мячу, и все гнетущие мысли на время отступали, словно на эти несколько минут перекидывались на другую жертву, на кого-нибудь, кто гулял неподалеку.

Дина, притаившись и замерев, вслушивалась в шум ветра, наблюдала за деревьями, вглядывалась вдаль между берез и лип парка, окидывала мягкий прохладный изумруд травы, высматривала белок, цокала им языком. Но белки никогда не выходили на ее зов и отсиживались где-то в высоких дуплах, на верхушках берез. Иногда Дине нравилось запрокидывать голову, чтобы увидеть крошечный клочок неба между крон, размытый лоскутик облака, похожий на скомканную салфетку, плывущую по воде. Замерев, она наблюдала, как там, высоко, качаются на ветру взъерошенные верхушки, увлекая за собой утолщающиеся к земле, тяжелеющие белые стволы, изрисованные черными письменами на неведомом языке. Березы тревожно пошатывались из стороны в сторону. Пахло сочной лесной травой, мокрым после вчерашнего дождя настом из перегнивающих листьев, редких еловых игл и коры. За спиной вдалеке шуршал поезд. Где-то справа курлыкала сигнализация машины. А потом все звуки тонули в шумящей тишине леса. И призрак той, другой, окутанный золотым сиянием, медленно отступал. Откуда-то из середины груди исчезал ядовитый, разъедающий привкус. Дина становилась свободной. Жадно вдыхала сырость парка и трепет березовых крон.

Вот так, засмотревшись каждый в свою сторону, они ненадолго отрывались от всего подстерегающего. И он клал руку Дине на колено. Их пальцы сплетались. Потом, будто бы опомнившись и очнувшись, он заботливо накидывал Дине на плечи свою ветровку. Или спортивную синюю куртку. И они замирали, обнявшись.

2

Наконец-то он оказался в кабинете один – подобрался к окну, спрятался за портьеру и выглянул во двор. Там, разморенные и ленивые, бродили туристы: оплывшие матроны в юбках-парусах, худые очкастые старики в панамках, дети в кепках, сплетенные и разрозненные парочки. Кое-кто из них нарушал привычное течение толпы: останавливался, пялился в окна, стараясь что-нибудь рассмотреть сквозь тяжелые портьеры и плотные жалюзи. Кое-кто из прогуливающихся замедлял шаг, принюхивался к запахам с кухни, гадал, что сегодня на обед у мэра, чем-то его порадуют повара, жизнерадостно гремящие литаврами крышек.

Дети бегают туда-сюда, бессовестно опустошают клумбы с узором из фиалок, бархатцев и декоративной капусты, разоряют коллекцию петуний, отковыривают на память кусочки розовой штукатурки от стены особнячка, выкрикивают, капризничают. Заметив шалость, некоторые мамаши бросаются их ловить, одергивают, награждают оплеухами, угрожающе указывая на застывших возле крыльца гвардейцев.

В общем, прохожие за окном и в это утро ведут себя как обычные люди, как все туристы: шаркают шлепанцами, фотографируют друг друга на фоне гвардейцев и на фоне окон нижнего этажа, переговариваются, осматривая парк и дом так придирчиво, словно собираются покупать недвижимость. Ничего особенного в этой утренней толкотне под окнами нет, но все же она приводит застывшего за портьерой в восторг, позволяет глубоко вздохнуть, ухватить из форточки свежего ветерка и беспечно почесать лопатку, совершенно упустив из виду, что делается за его спиной в кабинете, что происходит в коридорах, закоулках и зальчиках ратуши. И уж тем более упустив из виду, что творится за пределами особняка, – на суше, на море и в небе. Туристы текут рекой, но незамеченным, без шуму и суматохи ему в эту реку не войти, не быть ему больше одним из этих мирно пасущихся на отдыхе людей. Отмахиваясь газетами от небывалой в это лето жары, разве они догадываются, что рядом с боковым выходом он когда-то мечтал устроить беседку, оплетенную плющом и диким виноградом, для тех десяти-пятнадцати ясных летних дней, что все же иногда случаются в этой северной, пасмурной стране. Но беседку разбить не позволили, еще чего, чтобы все, кому не лень, заглядывали внутрь, присаживались и шумели под окнами столовой. А жаль, можно было бы надеть кепку садовника и очки в толстой оправе – чтобы его не узнали, и спокойно, на равных говорить о погоде или о ценах с прохожими, с незнакомыми людьми.

Теперь он вдыхает свежесть накрахмаленной портьеры, выглядывает во двор, сожалея, что не настоял: беседки нет, негде укрыться в тени, не с кем поговорить о пустяках. А солнце, наверное, решило подкосить пару туристов, чтобы они лишились чувств и пали ниц прямо под окнами. Говорят, солнце не собирается давать спуска, климат меняется, вот и нынешнее лето уже целый месяц удивляет духотой, тяжестью и пеклом. Жадно пользуясь нечаянным одиночеством, секундами безделья, он любовался на небо, свежее и прохладное, будто мякоть голубого недозрелого арбуза. И тут случайное воспоминание ворвалось, заполнив редкий миг беспечности: когда-то он и три его друга играли в «Битлз». Нет, не так: они не играли, они были «Битлз», жили как «Битлз», получали тройки и выговоры за поведение как «Битлз». Они сплевывали, курили и шнуровали ботинки как Битлз. И обращались друг к другу:

– Джон, поможешь на итоговой контрольной?

– Джорж, но за это ты не подходи к телефону, пусть трубку возьмет твоя младшая сестра.

В этой игре ему всегда выпадала роль Ринго, к выпускному он отпустил патлы, носил увесистые кольца на пальцах и в ушах и вытравил разными химикатами джинсы. Правда, с годами приметы Ринго облетали с него, как сухие листья. К началу карьеры не осталось ничего: ни пышного хвоста волос, ни щетины, куда-то раскатились перстни с пальцев, были раздарены серьги из ушей, джинсы клеш превратились в шорты, в которых он пару раз добежал до пляжа в Марокко, а потом оставил в отеле на Гавайях. Да и барабанных палочек он в руках так ни разу и не держал. Из уст школьных «битлов» не вырвалось ничего похожего на мотив – Джон стал владельцем маленькой кондитерской, Джордж дважды отсидел за мелкое хулиганство, а потом женился на вдове с ребенком, Пол пропал из виду, – некоторые говорили, угнал машину, некоторые говорили – умотал куда-то и выгодно женился. Настоящих имен своих школьных приятелей он уже не помнил, их лица, жесты – все стерлось, позабылось, видимо, у памяти тоже есть свои государственные и административные границы. Поэтому школьные приятели представились ему сейчас как настоящие Битлз, но не марионетками в черных костюмчиках начала шестидесятых, а тертыми парнями, чьи волосы спутаны, пальцы, глаза и тела – устали, а губы и глотки из последних сил отчаянно вопят с крыши «Get back!».

Из всей компании школьных Битлз музыкой занимался он один, прилежно извлекая из валторны сначала киксы, хрипы и скрежет, а со временем и печальные песни, стараясь не обращать внимания на насмешки приятелей насчет похоронного оркестра. Ему хватило упрямства окончить музыкальное училище. И даже с несколькими своими девчонками он расстался, намекая, что у него есть другая. Та, которая на всю жизнь. Валторна.


С тех пор подошвы туристов отполировали до блеска брусчатку под окнами – все стерлось, все изменилось, в том числе и он, да так, что сам перестал узнавать себя, отраженного в зеркалах, в фарфоровых чайниках и супницах, в затемненных стеклах лимузина, запечатленного в светской хронике, мелькающего на экране. Приметы его растаяли не сразу, не вдруг, а хитро терялись изо дня в день. Как-то случайно, незаметно опустели полки его библиотеки, исчезли книги, вырастившие его, затертые корешки которых могли много выболтать о владельце. Зато на их месте появлялись неизвестные, увесистые тома инструкций и предписаний, новенькие темно-бордовые корешки которых молчали о содержимом. Исчезли неизвестно куда его рубашки с цветами, приталенные замшевые пиджаки. Со временем даже гулять по парку пришлось в костюме, при галстуке, на случай если выследит и бесцеремонно вторгнется в моцион какой-нибудь хитроумный репортер или фотограф (случалось и такое) проберется в парк и начнет фотоохоту, специально выслеживая среди послеобеденной идиллии гримасы и неуклюжие жесты. Не устояла под подошвами времени и коллекция пластинок, растворился сверток плакатов с «битлами», оказались безвозвратно утерянными плеер и отличный проигрыватель, стоивший когда-то четырех скопленных стипендии и робких походов в кино за счет друзей. Каким-то чудом удалось уберечь от времени только валторну, каждый раз приходилось придумывать новое место для тайника, сочинять, как бы пронести инструмент под полой пальто в поездку по Италии, чтобы ни один из пристальных взглядов не заподозрил, не озадачился – что это он там такое укрывает, о чем умалчивает. Трудно было находить убежище той, которая на всю жизнь, за книжным шкафом, среди коллекции тростей, среди спортивных снарядов, в гардеробе, в чехле ни разу и не надетого плаща. Со временем объемный футляр неплохо устроился среди отложенных на время бумаг. Дремала валторна в своем черном гробу, молчала на синем бархате, а пылинки задумчиво оседали на колонны несрочных справок, терпящих заявлений, второстепенных просьб, многочисленных писем и телеграмм с воплями о помощи тысяч незнакомых людей. Лежала себе та, другая, параллельная и невыбранная жизнь и никому не бросалась на глаза. Но пробудить валторну от ее мертвого сна все же иногда удавалось. Обычно он украдкой воровато играл в нижней буфетной, как называет ее жена, а точнее, в кладовой, как называет ее он. Эта маленькая подвальная комната с низкими сводами заставлена старой мебелью и мешками с фасолью, обладает прекрасной акустикой. И музыка ширится, дребезжит под ее потолком, вырывается в узенькую форточку, скользит над сочной зеленью парка, летит в свежее безоблачное небо, сообщая прохожим, что принцесса проснулась, что мелодия восторжествовала, что сегодня удалось ускользнуть из своего кабинета, прокрасться в кладовую, собраться, выдохнуть песню, на несколько минут сбежать в ту, другую жизнь.


Обычно он запирался в кладовой около полудня, когда весь дом затихал в послеобеденном сне: отдыхала жена в голубой диванной, выронив на пол газету или журнал для дам после сорока. Затихали дочки в детской на двухэтажной кроватке-купе, инкрустированной розовыми стекляшками и сердечками. Спали они крепко, во сне урчали в их животах изысканные блюда, а в окнах, выходящих в парк, шумели фонтаны и кричали парящие над городом чайки. Спали, попрятавшись под дорогую мебель из разных редких деревьев, три собаки: коридорный сенбернар Медведь залезал под стол в зале заседаний, охотничья такса Плут пряталась под диванчиком для утреннего кофе, а собачка жены, кличку которой он всегда забывал и называл Пну-Пну, потому что вечно крутится под ногами и хочется освободить от нее дорогу, – спала неизвестно где, грозя неожиданно появиться, сделать подножку или вцепиться в брючину острыми зубками. Затихали так же дворники, садовники, повара, охранники и шоферы. Умолкали радиоприемники, рации, мобильные, газонокосилки, краны, колокольчики, цесарки и голуби. Визитеры были отложены ближе к вечеру, мероприятия начинались не ранее шести-семи, а все его самолеты в дружественные страны и города обычно улетали около полуночи.

И вот, в полдень, на цыпочках выскользнув из кабинета, он вешал на дверь табличку «Просьба не беспокоить», прижимая черный гробик к груди, пробирался по боковой витой лестнице в кладовую, да так тихо, что матерый домушник позавидовал бы. Добравшись благополучно до кладовой, он отпирал дверь, стараясь, чтобы замок и щеколда ничего лишнего не выболтали. И, наконец, задвинув изнутри засов, с облегчением вздыхал, опускался на мешок с мукой, щелкал замочками футляра. Смакуя каждое движение, он пару минут настраивался, взбирался вверх и сбегал вниз по одной мажорной и одной минорной гамме, а потом, забыв обо всем на свете, уносился в небо. Мышцы каменели от боли, щеки то надувались, то опадали, между бровей залегала сосредоточенная морщина прирожденного музыканта, а мысок правой ноги по многолетней привычке работал метрономом. Из тени кладовой иногда улетала в ясное полуденное небо и его собственная музыка, нежная и прозрачная, словно спящая красавица, очнувшаяся после мертвого сна. Вырывалась из крошечного оконца, миновала асфальтовую дорожку под окнами, туристов, что с интересом прислушивались, миновала двух гвардейцев, покорно позволявших солнцу выжигать на своих лицах загар, миновала стоянку с бронированными джипами, щегольским «кабриолетом» жены и служебными «Мерседесами», раскаленными на полуденном солнце. Но ни фешенебельная стоянка, ни замершие в восторге туристы, ни дымящиеся от жары гвардейцы не могли преградить дорогу мелодии, и она неслась над парком, споря с криками чаек. Потом, позже, когда на все окна первого этажа привинтили двойные решетки, а в кладовой забили все форточки, печальная песня валторны как испуганная, немолодая уже принцесса билась в своей темнице, скандалила, хрипела от волнения, рвала на себе волосы, брюзжала под потолком.