И еще – ощущение счастья. Такое странное, такое новое, незнакомое – когда ты не одна и очень нужна кому-то.

И он будет думать о тебе, тоже думать. И вспоминать подробности этого странного, удивительного дня. Будет? Или не будет? У мужчин ведь все по-другому…

Потом ей вдруг стало страшно – не оттого, что их ждет впереди. А оттого, что совсем скоро, примерно через час или два, она увидит мужа. И ей придется смотреть на него, греть ему ужин, наливать чай, разговаривать и – врать! Врать каждую минуту, каждую секунду – что все по-прежнему и у них продолжается прежняя жизнь.

К горлу подступила тошнота. Она тряхнула головой – ерунда! Она теперь совсем другая. Она – смелая, даже наглая. Решительная и находчивая! Она теперь будет лгуньей, но лгать будет почти легко, с почти чистой совестью.

И она ни за что не захочет уже быть другой! Ни за что!

Потому что прежней она уже быть не сможет.

Потому что сегодня родилась новая женщина – нежная, трепетная, восторженная, страстная.

Такая, о которой не помышляла она сама. Даже в самых смелых и фантастических выдумках. Себя она просто не знала.

И эта женщина – она.

То, что она совершила, не заботило ее совершенно. Никакого греха за собой она не ощущала. Грех был тогда, когда она вышла замуж за Германа. Когда проживала с ним все эти годы. Когда она жила с ним без любви.

Жила аморально, убеждая себя, что так живут многие.

Какое ей дело до многих? Это – ее жизнь. И она у нее одна. И будет в ней так, как она решила.

Будет восхитительно. Именно так. Потому что по-другому быть просто не может!

Всю ночь она дрожала как в лихорадке. Все время зажигала ночник и смотрела на будильник. В шесть не выдержала, встала и пошла на кухню. Прижалась лбом к прохладному стеклу, словно остужая свой невыносимый жар, и стала смотреть в окно. Окна домов постепенно оживали и загорались, и так же медленно оживала все еще темная улица. Прошел троллейбус, почти прополз. Резво подкатил к остановке автобус и вобрал в себя первых – несчастных и замерших – пассажиров, все еще дремлющих на ходу.

Зажглись фонари тусклым, молочным светом. И она увидела, как на слабом свету кружит метель.

Так она простояла долго, пока не услышала плач дочки, и словно очнулась. Она бросилась в комнату девочки. Лидочка плакала во сне, и она положила ей руку на лоб. Та горела огнем.

«Господи! – подумала она. – Ведь сегодня…»

И тут же устыдилась своих мыслей. Боже, какой кошмар! Она стряхнула оцепенение, разбудила дочку, поставила ей градусник, переодела влажную пижамку, дала аспирин и заставила выпить компоту.

Она сидела на краю дочкиной кровати, гладила ее по влажным волосам и думала о том, что все против нее. Против ее любви сама жизнь.

Температура спала, и девочка уснула. Нюта прилегла рядом и тоже задремала.

Она слышала, как встал Герман, как лилась в ванной вода, заглушая его громкое фырканье. Потом – звяканье посуды и хлопанье дверцы холодильника.

Герман завтракал обстоятельно. Она открыла глаза, поднялась с кровати и пошла к мужу.

– Лида заболела, – сказала она. – А у меня сегодня запарка. Ты бы не смог…

Не успела она закончить фразу, как он оборвал ее:

– Нет. Не получится. Сегодня у нас серия опытов.

– Но послушай! – отчаянно сказала она. – Я же тебя… никогда не просила. В конце концов, это и твоя дочь тоже!

Он отхлебнул кофе, поморщился и покачал головой.

– Вызови Зинку. Ей все равно нечего делать.

А вот за это – спасибо. Просто большое-большое. Огромное даже!

И как ей самой не пришло это в голову? Золовка всегда с удовольствием оставалась с племянницей.

Уже в дверях, натягивая пальто, Герман осведомился:

– А что с Лидочкой?

Она усмехнулась.

– Ну надо же! Все же спросил.

Он тяжело вздохнул, осуждающе покачал головой и сказал:

– Надеюсь, что ничего страшного.

Она снова подошла к дочке – та крепко спала.

Она вышла в коридор и набрала телефон Зины. Зину она, естественно, разбудила. Та недовольно заохала, потом громко зевала и наконец согласилась.

Она оделась, накрасила ресницы, перемыла посуду, сварила манную кашу и встала под дверью слушать звук проходящего лифта.

Зина появилась через полтора часа, и Нюта, схватив сумочку и спешно выдав указания, выскочила за дверь и, не дожидаясь лифта, слетела по ступенькам вниз.

На улице она поймала такси и умоляюще попросила водителя ехать «самой краткой» дорогой.

Она влетела в гостиницу и снова наткнулась на «коровий», тяжелый взгляд администраторши. Та снова потребовала паспорт, и Нюта, усмехнувшись, протянула его.

Через пять минут она стояла под его дверью и снова пыталась угомонить громко бьющееся сердце и частое, прерывистое дыхание.

Яворский открыл дверь, Нюта упала ему прямо в руки и отчего-то заплакала, смутилась и все не могла поднять на него глаза.

Он гладил ее по голове точно так же, как совсем недавно она гладила по голове свою дочь, и приговаривал:

– Как хорошо, что ты приехала. Как хорошо, как славно! А я, грешным делом… решил, что ты передумала. Ты ведь разумная женщина! – И еще что-то нежное: – Умница моя, милая… Умница моя, разумница… Нет, неразумница! Совсем неразумница!

Потом он усадил ее на кровать и стал целовать ее ладони, а потом затылок и шею, и она разумница-умница снова потеряла свою бедную и совсем неразумную голову…

Нюту клонило в сон, и она пыталась стряхнуть его – ей так хотелось говорить с ним, говорить бесконечно, говорить обо всем на свете – рассказывать ему о своем несчастном браке, о черствости мужа, о дочке – такой чудесной и умненькой, о работе, которая ей совсем неинтересна, но коллектив прекрасный, и это надо ценить.

Он слушал ее внимательно, иногда задавал вопросы, и она чувствовала, что ему все интересно. Интересна ее жизнь – такая пресная, обыденная и скучная.

Потом он сказал, что страшно, просто зверски голоден, и она расстроилась оттого, что не привезла ему завтрак – были сырники, остатки капустного пирога.

– Лидочка любит, и я испекла. Господи, какая я дура!

Он рассмеялся и ответил, что завтракать они пойдут в ресторан.

– Ни больше ни меньше! Помнишь, как мы ходили в «Арагви»?

Помнит ли она? Да каждую минуту, каждое мгновение того дня – самого счастливого дня в своей жизни!

Они быстро оделись и вышли на улицу. На соседней улице увидели небольшое кафе. В кафе было пусто – завтракать в общепите советский народ не привык, – и они сели в совершенно пустом зале и заказали борщ и шашлык.

– Вот уж завтрак! – пошутил он. – А ты говоришь – сырники!

Еще они выпили белого сухого вина, и от еды и тепла она почувствовала такую благость на сердце, такое счастье вдруг охватило ее, что она вдруг словно очнулась – впервые ей пришло в голову, что все это совсем скоро кончится. Еще пару дней, ну, неделя – и все! Он уедет, и она снова останется одна.

Он увидел, как изменилось, словно остановилось, окаменело, болезненно искривилось ее только что веселое и радостное лицо, и стал смотреть на нее внимательно, пристально, накрыл своей ладонью ее руку и, наконец поняв, тяжело вздохнул и беспомощно развел руками.

Они вышли на улицу и шли молча. Ничего не спрашивая, он встал на обочине и поднял руку. Редкие такси проносились мимо, а они все молчали, и радость, веселье и счастье вдруг испарились, улетучились, словно дым от костра, унесенный внезапным ветром.

Она стояла чуть поодаль, упрятав лицо в воротник, и ей хотелось, чтоб он сейчас обнял ее, успокоил, придумал какой-нибудь выход, от которого все будут счастливы.

А он все держал вытянутую руку, и лицо его было напряжено, почти скорбно и абсолютно непроницаемо.

Наконец машина остановилась, и Нюта села в нее, не подняв глаз на Яворского. Он нагнулся, заглянул в окно и сказал вдруг абсолютно непонятную и дурацкую фразу:

– Все будет хорошо, Нюточка! – И, грустно вздохнув, неуверенно добавил: – Наверное…

Она подняла на него глаза, он улыбнулся – жалко и растерянно, и она сказала водителю:

– Поехали!

И машина понеслась вперед сквозь внезапно начавшуюся метель – дальше, дальше… Все дальше от него – да и слава богу! Ей стало все ясно – ничего такого не будет! Никто не собирается менять свою жизнь. Ни ради любви, ни ради нее – тем более.

Нюте стало так стыдно, что она бросила свою больную девочку, а все это не стоило медного и ломаного гроша, полушки, копейки.

Она отпустила Зину, которая доложила ей, что был участковый, обычное ОРЗ, в легких чисто и горлышко красное, да и то слегка.

– Ну а ты? Все успела? – спросила Зина, натягивая в прихожей высокие сапоги.

– Успела, – усмехнулась Нюта, – все успела. И даже больше того.

Она надела халат, вязаные носки, смыла тушь с ресниц, стерла остатки помады и легла рядом с дочкой, которая снова крепко спала.

Ее разбудил телефонный звонок, и она услышала сперва треск и молчание, и уже собиралась положить трубку, когда услышала голос Яворского:

– Ты можешь выйти? На пару минут? Я на улице, у соседнего дома.

Она что-то залепетала, что дочку оставить не может, а золовка ушла и непонятно, что делать…

– Что делать? – почти вскричала она.

И тут же ответила, что да, сейчас выйдет, вот только набросит пальто.

Она увидела Яворского у дома напротив и бросилась ему навстречу. Он схватил ее за плечи и долго смотрел ей в глаза. А она плакала, плакала и извинялась – непонятно за что.

Потом они зашли в подъезд соседнего дома, стали греть руки на батарее, и он все целовал ее заплаканное и мокрое лицо.

Говорил он – она молчала. Говорил про свою жизнь – про то, что он немолод, нездоров, ранение дает о себе знать постоянно, и он замучен болями, особенно плохо бывает ночью, сна совсем нет, и он мечется по комнате. А комната эта… ты б испугалась. Барак. Деревянный барак. Колодец на улице, топится печкой. Климат ужасный, ну да он привык. Жалованье «северное», но и жизнь там другая. Совсем другая там жизнь! Яблок зимой не купить. Правда, морошка…

Она молчала, уткнувшись ему в плечо. Темный драп пальто был влажным, почти мокрым, и мелкие темные шерстинки попадали ей в рот.

– И еще, – тихо сказал он, отстранил ее слегка, отставил от себя и закурил, шумно втягивая папиросный дым. – И еще, – повторил он, словно раздумывая. – Там прожита жизнь. Многие годы. И ты должна понимать, что жизнь эта… была полна событий.

Она вздрогнула и подняла на него глаза.

Он не выдержал ее взгляда и отвернулся.

– Там есть женщина, – твердо продолжил Яворский. – Мы с ней… много лет. Это не любовь, нет. Совсем не любовь. Да и она немолода. И не так хороша, как ты… – Он затушил бычок о консервную банку. – Немолода, нехороша. Но – друг. Мой большой друг. Сколько она вытягивала меня, сколько со мной мучилась! Госпиталя, перевязки, уколы. Ребенка не родила, чтобы от меня не отвлекаться. Семьей мы никогда не жили – я не хотел. Сейчас – друзья. Или – родственники. Я никогда не скрывал, что не люблю ее. Хотелось быть честным. Был честным, а жизнь ей сломал. Ценил, уважал, восторгался, гордился. Она – врач. Прекрасный хирург. Замуж не вышла – любила меня. А претенденты были – я с ними знаком. И как мне теперь? Сказать, что едет ко мне молодая жена? И куда, собственно, едет? В холодный барак? Из своих хором, из столицы. С дочкой – на Север? И еще. Твои родители. Точнее, отец. И как мне смотреть ему в глаза? Да никак! Невозможно! Невозможно выглядеть такой скотиной, таким подонком! Разрушить твою семью, твою жизнь… Лишить дочку отца. Или – врать всем. Врать, изворачиваться, скрываться. Да и как оно будет? Я – к тебе, а ты – ко мне? Раз в полгода? Реже? Чаще?

Яворский замолчал, и Нюта тоже молчала. Потом взглянула на часы, заторопилась – дочка может проснуться!

Она запахнула пальто, подняла воротник, и они вышли на улицу. Яворский проводил ее до подъезда, и Нюта, подняв голову, посмотрела на него и улыбнулась.

– Завтра? С утра? Я снова вызову Зину. Ну, если с Лидой все будет нормально.

Она уже почти зашла в подъезд, остановилась, обернулась на него и почти весело сказала:

– Семьи у меня нет. Это раз. Отец у дочки… весьма условный. Он и не заметит ее отсутствия. Это два. Родители… должны понять. Если им дорога дочь, то есть я. Врать… ну, это не совсем так. Просто щадить другого. Север меня не пугает, и морошка гораздо полезнее яблок. Я это где-то читала. А насчет вранья… для меня так вопрос не стоит. Свои проблемы я разрешу очень быстро. А ты… здесь дело твое. Можно не врать, а щадить близких людей. Вопрос формулировки. Но я тебе не даю советов, ни-ни! И еще, – она чуть сощурила глаза и снова улыбнулась, – и еще. Позволь мне быть счастливой. И себе – тоже. Жить без любви – аморально. И быть несчастными – отнюдь не доблесть, а большая беда. – Нюта легкомысленно улыбнулась и, махнув рукой, зашла в подъезд.