Мы с Кайей набрали в дровянике поленьев, раскололи их небольшим топориком и затопили сауну. Дожидаясь нужного жара и помаленьку попивая водку местного производства, мы с час играли в покер с раздеванием. Я остался в трусах и одном носке. Кайя прикрывалась своими волосами; я считал, что она просто жульничает. Волосы доходили почти до сиденья стула. Мы слегка опасались, что кто-нибудь неожиданно войдет в предбанник, такое не раз случалось в советские времена. Но кто?

Потом мы с Кайей пошли в сауну и, сидя на маленькой лавочке, наблюдали, как наша сухая кожа вдруг разом стала покрываться крошечными прозрачными зернышками пота. В такой жаре было не до объятий, но всякий раз, вновь зайдя в сауну, я гладил рукой ее податливое скользкое тело, целовал солоноватые губы и влажно поблескивающие груди, зарывался лицом во влажные волосы между ног.

Меня забавляло обилие собственного пота. Сколько его из меня изливалось! Невероятное количество.

В ведре мокли свежесрезанные березовые ветки; мы попробовали похлестать ими друг друга. Ничего подобного мне прежде испытывать не доводилось. Казалось, теперь я по-настоящему связан с живым, зеленым корнем сущего: боль не сильная, даже приятная, сквозь запах пота пробивается аромат измочаленных листьев — что-то очень нежное из далекого прошлого, и даже если это прошлое не было моим, то наверняка должно было им быть. Поначалу Кайя хлесталась охотнее меня, но скоро и я вошел во вкус.

Это было восхитительно. Спина у Кайи побагровела. Мою жгло от боли. На полу возле сауны я заметил выпавшую из моих брюк визитку Олева. Мы со смехом прочли: Диско, Баар, Саун — 24 ч.

— Так, детка. И где же дискотека?

— Вместо дискотеки я спою тебе песню. Эстонскую, старинную. Раньше мы пели ее тайком, и кто-нибудь обязательно дежурил у входа: вдруг подкрадется шпион или явится незваный гость. Тогда нас могли арестовать и отправить в лагеря за пропаганду национализма.

— За пропаганду? Ого. Смело с вашей стороны.

— Нет. Что ты хочешь сказать? Что нам не обязательно было петь?

И там же, в предбаннике, завернувшись в полотенце, она тихонько запела. Мне даже стало страшно: оказывается, я почти напрочь забыл, что способна выразить музыка.

Я остался ночевать в баньке, а Кайя вернулась в дом, что меня совсем не удивило. Сначала я взялся за «Анну Каренину». Потом поработал над партитурой; вдохновленный старинной песней, которую пела Кайя, приписал еще несколько тактов, но затем стер. До глубокой ночи где-то поблизости ухала сова.

Наутро я проснулся чуть свет и пошел в одиночку побродить вокруг крошечного, пустынного, заросшего камышом заливчика. Над ним летали журавли, в камышах плескались мелкие, непроглядно черные волны. В голову приходили какие-то замыслы, диатонические пассажи, которые можно было бы осторожно ввести в сочинение. Когда я вернулся, Кайи все еще не было. Я ждал ее час, стараясь подавить беспокойство, и вдруг услышал хруст гравия под велосипедными шинами. Она привезла корзину, в которой было молоко, хлеб и мюсли финского производства. Я порывался заплатить за провизию, но от денег она наотрез отказалась.

Покончив с поздним завтраком, мы сели в низкие кресла — раскладной диван был сломан, — и немного почитали. Странно было молча читать рядом с Кайей, удивляло острое ощущение большей, чем когда-либо, близости с нею. Кайя начала с толстенной книги по языкознанию — по виду настоящий научный трактат. Потом взяла двуязычный томик Ахматовой — на русском и эстонском. К счастью, много лет назад я читал кое-какие стихи Ахматовой: собирался сочинить вокальное произведение о гласности, но так и не осуществил эту затею. Кресло мне попалось старое, обтрепанное и неудобное. В нем трудно было сосредоточиться на толстовской прозе. В одном я не сомневался: красотой Кайя ничуть не уступает Анне.

На склоне дня я помог Кайе копать картошку. Мы смеялись, я растирал в пальцах сухие укропные зонтики с семенами. С тех пор пряный запах укропного семени мгновенно воскрешает в памяти то место и ту минуту. Я выпрямился и огляделся, словно старался запечатлеть эту картину в своем сознании. У ограды за высохшим малинником высилась шеренга тополей, морской ветер срывал с них ярко-желтые листья.

Я не привык к такой физической нагрузке и решил, что растянул мышцы спины. Кайя копала в охотку, ловко стряхивая землю с крупных кремовых картофелин; наверно, в плечах она сильнее меня, что и понятно — этот труд знаком ей с детства.

Она провела со мной почти весь день, а вечером мы поехали на велосипедах обратно — ужинать. Хорошо бы такая жизнь длилась вечно, думал я. Но опять же, именно скоротечный характер моего пребывания там делал его столь сладостным. И одновременно мучительным. Впрочем, Кайя об этом не подозревала. Примерно в тот день я решил, что назову свой опус «Эхо» — в честь ее имени и самой Кайи.

Квартира ее родителей мне понравилась.

Я сказал им, не особенно кривя душой, что она напоминает мне квартиру моих собственных родителей в районе «социальной застройки». Но не стал объяснять, что веду речь о своем детстве в шестидесятые годы. Потому что здесь мебель была отделана виниловой пленкой под красное дерево, с ручками под бронзу. Где-нибудь в Ричмонде, подумал я, в этом был бы свой, особый шик: мебель в стиле «ретро» собирают целенаправленно, покупают в магазине подержанных вещей прошлых эпох, скажем, в Брайтоне. А здесь она выглядела жалко. И весь остров словно застыл в каком-то временном провале; после ухода военных он нерешительно и бесцельно болтался между двумя мирами. Лишь журавли и совы чувствовали себя на месте. Туристы остров не посещали, хотя до Первой мировой войны это был известный водолечебный курорт. В те времена люди съезжались сюда со всей Европы, рассказывала Кайя, в особенности из Пруссии; надменные пруссаки хозяйничали в Эстонии более двух веков, жестоко наказывая своих крепостных за малейшую провинность.

Тем временем мы неторопливо шли мимо большого бетонного здания в стиле конструктивизма, построенного в тридцатые годы на месте санатория; краска на нем облупилась и сходила хлопьями. Это напоминало кожную болезнь, от которой люди когда-то надеялись избавиться именно здесь. Существует проект восстановления прежнего курорта, сказала Кайя. Из соснового бруса, в чисто финском стиле. Она хорошо знакома с плотником, нанятым для строительства, это ее старый школьный приятель по имени Тоомас. По подъездной аллее, шаркая ногами, бродили согбенные старики.

— Молодежь по большей части уехала с острова, — заметила Кайя. — В полях не увидишь ни души. А во времена моего детства там работали сотни людей. Сейчас подход такой: «Так, что теперь будем делать? Строить супермаркет? Да кому он нужен?»

— А ты? Ты собираешься сюда вернуться? Я имею в виду навсегда?

Она ответила без околичностей:

— Я люблю остров. Может быть, ты его тоже полюбишь.

Она взяла мою руку и прижала к своей щеке. На миг в душе возникла гадливая неприязнь, но я постарался не показать виду.


В родительском доме всегда было жарко; этим он также напоминал мне мое детство в Хейсе. Центральное отопление работало на полную мощь, снизить температуру в одной отдельной квартире было невозможно, поэтому в постоянно распахнутые окна дуло холодом. Милли непременно осудила бы эту бессмысленную трату энергии. Назвала бы квартиру тепловой дырой.

Отцу Кайи было уже под шестьдесят, но он все еще выглядел широкоплечим здоровяком. Сунув руку в карман комбинезона, он вытащил три обтрепанные черно-белые фотокарточки:

— Дача.

На первой, в высокой траве перед черным прямоугольником расквашенной земли с вешками по углам, хохочут двое малышей. На втором снимке Кайя с братом держат вместе ведерко — такие картинки встречаются на часах с кукушкой; позади высится строение из шлакобетонных блоков, без крыши, но очертания дачи уже проглядывают. Рядом с детьми отец — молодой, бородатый, в ковбойке; его запросто можно принять за хиппи, исповедующего принцип «назад к матери-природе». На третьей карточке тоже Кайя с братом, но уже — прыщавые подростки, застенчивые и нескладные; они стоят возле допотопного трактора среди иссеченной вкривь и вкось бороздами земли — будущего огорода. Снимок был плохо проявлен и вдобавок измят.

Микель ткнул пальцем в фотографии и сказал что-то по-эстонски.

Кайя улыбнулась и перевела:

— Я делал ее для детей и кончил, когда мои дети уезжали!

Я состроил сочувственную гримасу. Снимки ему очень дороги, объяснил Микель, его друг проявлял их в фотолаборатории на ракетной базе. Тогда невозможно было даже купить пленку, про фотостудию смешно и говорить. Не было ничего, кроме уверенности, что тебе на всю жизнь обеспечена работа и крыша над головой. Я согласно кивал, хотя Кайя мне это уже рассказывала. Микель долго смотрел на карточки, потом сунул их обратно в карман.

Брат Кайи, изучив в Берлине немецкий, решил уехать в Париж учить французский. Он оказался способным и получал стипендию Европейского союза. Между двумя поколениями пролегла пропасть. Это ничего, утешила меня Кайя, любовь строит мосты, преодолевая расстояния. Я согласился. В полной страданий истории этой страны есть нечто, способствующее укреплению таких мостов. Здесь они надежнее, чем мост в моей собственной семье; возможно, его вообще никогда не существовало, разве только в несбыточных мечтах всех Миддлтонов.

Каждый раз по приезде домой в Хейс у меня возникает стойкое ощущение, что мы радостно окликаем друг друга через глубокий каньон; оно особенно усилилось в Ричмонде: родители робко входили в дом, и мама громко восхищалась тем, чего не видела и не могла увидеть. Однажды мы показали ей небольшую старинную картину маслом, Милли купила ее на аукционе к моему дню рождения. Как обычно, я исподволь дал понять, что на полотне изображена молодая купальщица — застенчиво кутаясь в развевающийся турецкий халат, она осторожно пробует ножкой воду. Милли была очень довольна приобретением, хотя оно обошлось ей в пятизначную сумму.

Моя мать сделала вид, что вглядывается в картину, после чего заметила:

— Очень мило, но обнаженное тело не в моем вкусе.

Ее раздирали презрение и благоговение перед богатством Милли. Перед богатством Милли и ее сына. Перед нашим богатством.


Кайя сварила традиционную эстонскую кашу, которую сама называла супом. На вкус варево напоминало жидкое тесто, приправленное мускатным орехом и корицей, мы пили его из чашек. Еще во множестве поглощали маленькие мягкие кексы и сухое печенье с той самой фабрики, на которой работала мать Кайи. Несколько месяцев назад фабрику купила финская компания по производству печенья. По всей видимости, финны массово скупали в Эстонии фирмы и предприятия. Я посмотрел на тяжелую глубокую сковороду, в которой варилась каша, и подумал: уж не та ли это сковородка, которой бабушка Кайи пыталась укокошить внучку? Но спрашивать не хотелось. Фотографий бабушки в доме не видно. Тяжелые времена канули во мрак.

Семейное авто по-прежнему стояло на чурбанах, поэтому мы всюду ездили на велосипедах. Из дорог только одна была покрыта слоем щебня, она вела к паромному причалу. Зато все дороги были широкими, прямыми и рассекали лес как по линейке. Густой, без прогалин, лес тянулся, куда хватало глаз. Я опознал березы, ели и сосны. Остров был военной зоной, напомнила Кайя, и в случае войны дороги планировалось использовать как взлетно-посадочные полосы для бомбардировщиков. И настал бы конец и лесам, и нам, и всему на свете.

— Кроме нескольких политиков, засевших в своих бункерах, — заметил я. — Что очень утешает.

— Тебя это коробит, что ли?

— Нет, ничуть. Обожжжаю политиков.

Однажды во время прогулки мы вышли на обширный известняковый плитняк, почти голый, за исключением редких чахлых кустиков можжевельника, сухих лишайников и мха. На известняковом щебне валялись ржавые исковерканные останки военных машин. По сравнению с этим мертвенно пустынным пространством даже вересковая пустошь казалась бы полной жизни. Здесь же почву будто гигантским пылесосом содрало; и все-таки мне это нравилось. Вдалеке серебрилась тонкая полоска: море. Порывами налетал сильный ветер, сменявшийся вдруг полным штилем.

— Эта местность очень-очень уязвимая, — сказала Кайя. — Она называется альвар. Слово настолько редкое, что оно еще не вошло в ваши словари. Думаю, что шведское. Короче, балтийское слово.

— Мне альвар нравится, — сказал я. — Невольно чувствуешь, что ходить тут надо осторожно.

— Правильно. А советские раскатывали здесь на танках. Такое не забыть.

— Никто не считает нужным ходить осторожно, — охотно подтвердил я, мысленно отмечая свою готовность соглашаться со всем подряд; даже Милли приятно удивилась бы моей покладистости. — На самом деле вся наша планета — один большой альвар.