— Да знаю я, куда ты клонишь, — проговорил он, ожидая, что Говард сейчас все расскажет, и у него отлегнет от сердца..

— По-моему, да.

— Что «да»?

— Недаром твоей последней работе… гм… не хватает стройности.

В смятении Джек замер, его словно пригвоздило к травяному склону.

— Вечно оглядываешься через плечо, вместо того чтобы заглянуть в собственную душу, сердце, или как там это теперь называется.

— Ты про меня?

— На сей раз — да.

Джеку хотелось завопить так, чтобы головы всех собравшихся на прелестных зеленых кенвудских лужайках, чуточку отдающих собачьими какашками, повернулись к ним. Но он сдержался.

— Слушай, — сказал он Говарду, — знаешь, что предлагают на сайте Кенвуда? Если покупаешь у них билеты на концерты, то за небольшую доплату можно заказать ужин человек на тридцать и даже больше в сказочном палаццо позади нас, где — я почти цитирую — имеется коллекция живописи общей стоимостью в двести шестьдесят миллионов фунтов. О полотнах, о художниках — ни единого слова; какая разница — кто автор, Рембрандт, Гейнсборо, Стаббс[112] или тот француз, что писал соблазнительных красоток…

— Буше.

— Или Буше. Нет, только стоимость. Чтобы до клиентов сразу дошло что к чему. Иного они, дескать, не поймут. Это одна крайность. Я тяготею к противоположной. Во всяком случае, стараюсь тяготеть. Так что, пожалуйста, Говард, не обзывай меня торгашом.

— Но ведь ты, Джек, — малый богатенький. Тебя не волнует, расходятся твои диски или нет. И тебе незачем гоняться за приглашениями участвовать в концертах…

— Даже если бы я не был богат, я не стал бы об этом думать. Нельзя путать продажи дисков с качеством музыки. А то не заметишь, как превратишься в дерьмо.

— Патогенная палочка капитализма, — подняв палец, важно произнес Говард. — Мы все ею заражены. Даже ты. Я считаю, Джек, ты делаешь свое дело очень пристойно, — сочувственным тоном добавил он. — А «Хорошо в рекламном мире» — блестящее произведение, и «Почему мы одинаковые?» тоже.

— Ага, одно сочинил в тысяча девятьсот девяносто втором году, а другое в двухтысячном. Замечательно!

— «Хорошо в рекламном мире» — это классика. После нее можно всю оставшуюся жизнь на диване лежать и брюхо чесать.

— Пьеска-то всего на одиннадцать минут звучания, — заметил Джек.

— Большинство композиторов пожертвовали бы левым ухом ради того, чтобы написать пьесу, которую объявят классикой. Пусть даже двухминутную.

Джека вдруг охватило полное безразличие. Плевать ему на Кайю, Яана, на музыку и на конец света. До чего славно валяться на лужайке, тут так тепло… Кемарь себе хоть сто лет. А Говард просто говно собачье. Можно сказать ему прямо в лицо, что он, Джек, думает про его игру. Да, альт у него звучит изумительно, божественно, но — не хватает глубины.

— Джек, я видел на днях, как ты прятался за деревом.

— Что-что?

— На Болтон-гарденз, когда Кайя К. от меня уходила. Прямо как развратный старикашка. Потом дал деру с моего концерта. А стоит мне упомянуть ее имя, уши у тебя вспыхивают лампионами.

Джек с усилием поднялся и отряхнул брюки. Он всегда наотрез отказывался носить шорты, и ноги у него взмокли от пота.

— Это запутанная история.

Джек двинулся прочь. Говард резво вскочил с земли. Он три раза в неделю плавает в бассейне и ходит в зал заниматься тяжелой атлетикой. Джек упустил это из виду. Забежав вперед, Говард повернулся к приятелю и раскинул руки.

Народ вокруг уставился на них, думая, что актеры-любители разыгрывают забавную сценку.

— Пошел к черту! — бросил Джек, уклоняясь от объятий.


— Сказать тебе, Джек, как она меня отыскала?

— На концерт, небось, пришла.

Они спускались по склону к мостику над ручьем, рядом с которым дышала зловонной сыростью неглубокая, вечно заросшая крапивой пещера. Ноги Джека жили своей отдельной жизнью, хотя исправно, шаг за шагом тащили на себе тело.

— Верно, — подтвердил Говард, — приходила, в прошлом году. В зале «Флориан Румз» играли в основном Гайдна. Но она отыскала меня еще до концерта. Как умудрилась — уму непостижимо.

— Может, просто любит Гайдна.

— Просто знала обо мне заранее. По твоему диску. «Почему мы одинаковые?» Во второй вариации, если помнишь, я чертовски лихо сыграл.

— И что она тебе поведала?

— Всего лишь попросила меня подписать диск. О тебе в тот раз и словом не обмолвилась. Я еще подивился необычно тонкому музыкальному вкусу девушки. Так ей и сказал.

— Спасибо, Говард.

— Но до уроков дело дошло не сразу. Она проявила редкую настойчивость.

— По-твоему, она стала возить сына к тебе на уроки, чтобы выйти на меня?

— Именно.

— Больно уж дальний прицел, Говард. Она же могла связаться со мной напрямую. Если ей приспичило не мытьем так катаньем выжать из меня денег, могла бы мне позвонить.

Говард с улыбкой смотрел на приятеля. Вот Джек и попался в ловушку — если, конечно, это и в самом деле ловушка.

— Она тебе, очевидно, уже звонила.

Щеки у Джека густо побагровели. Он отвернулся. Говард наигранно закашлялся.

— Что же все-таки произошло в Эстонии, Джек?

— А?

— Давай, выкладывай.

Джек пренебрежительно фыркнул:

— Познакомился с ней в Таллинне, в кафе. Потом увидел ее на любительском концерте. Назвался твоим именем и дал ей твой номер телефона. Мы оба слегка увлеклись друг другом.

— Ах, увлеклись? Яан у нее от тебя?

— Гм, возможно.

— Ай-яй-яй, как говорил Винни-Пух. Если я не ошибаюсь.

Джек опустил глаза к ручью. Они стояли в зловонной впадине возле мостика. Вокруг над зарослями крапивы вились мухи, а в ручье было больше черной грязи, чем воды. К мостику подошла группа корпулентных американцев. Некоторые, особенно тучные и бесформенные, ковыляли в шортах. Говарду и Джеку пришлось прижаться к перилам, чтобы пропустить весело гомонящих толстяков — вот оно, ходячее воплощение кошмара, который ждет все поголовье homo sapiens.

— Чисто пингвины, — довольно громко обронил Говард. — Хотя в воде пингвины несказанно грациозны.

— Ладно, брось, Говард. Может, вернемся ко мне и перекусим? В холодильнике есть отличный стилтон, экологически чистый сельдерей, еще кое-что. И мое чистосердечное признание на десерт.

— Ням-ням, — причмокнул Говард.


Друзья уселись в зимнем саду, распахнув стеклянные двери.

— А они, небось, едят рыбу фугу, — жуя сельдерей, задумчиво проронил Говард.

— Кто «они»?

— Квартет. Они же сейчас в Нагасаки. Если фугу приготовить неправильно, она смертельно ядовита. Ребята решат, что подхватили какую-то заразу, но тут у всех вдруг начнет жечь во рту, и они дружно умрут, в живых останусь один я. Журналисты бросятся ко мне за интервью, меня будут показывать по телевизору. Все рассчитано.

Во рту от виноградного сока остается сладкий, чуть терпкий привкус, но к стилтону он не подходит. Рассказать Говарду про волшебную эстонскую интерлюдию невозможно. Слишком уж они — Говард и Эстония — несовместимы. За столом наступило напряженное молчание, время от времени прерываемое хрустом сельдерея; канавки стеблей были заполнены творожной пастой.

— Я жду, — произнес Говард. — Будем надеяться, Милли не установила здесь прослушку.

— Сейчас внизу Марита.

— Я что-то не заметил, чтобы она отличалась тонким слухом. Вопрос первый: тебя с родителями знакомили?

— Что?

— Ты же, очевидно, ее обрюхатил.

— До чего же ты груб, Говард.

— Это обычный прием следователей, — небрежно бросил Говард, почесывая аккуратную бородку, в которой уже пробивалась седина.

— Только я не…

— Ты просто не.

— Да. Я не.

Они смотрели друг на друга. В зубах у Говарда застряла зеленая жилка сельдерея. Подняв от напряжения рыжеватые брови, он пытался вытащить ее языком. Отталкивающее зрелище.

— Из тебя, поганец, вышел бы превосходный священник, — сказал Джек.

— Спасибо. В тринадцать лет я об этом подумывал. А потом у меня стал ломаться голос. Ладно, теперь — для настройки — повторяй за мной: я помню. Ну же. Я помню…

— Я… помню… Кафе, — не веря собственным ушам, произнес Джек. — Кафе «Майолика». В Таллинне. Тогда, в девяносто девятом году, вовсе не британцы, а финны бухали там по-черному.

— Да мы же просто развлекаемся, мистер, — Говард широко, по-итальянски развел руками. — Продолжай. Все путем. Я… помню.

— Я… помню… кафе. Там я ее и увидел. В оконном стекле. Ее отражение. Она официантка.

— Ох, Джек!

Говард его жалеет. Он вызывает жалость…

— Уж извини великодушно, — от смущения Джек замахал руками, будто дирижировал невидимым оркестром.

— Итак ты, стало быть, втрескался по уши.

— Возможно. Возможно, и нет.

— Скотина.

Из колонок несся лебединый глас кларнета: «Севильский цирюльник». Иногда Говард доводит Джека до белого каления. Тут снова взвыла соседская косилка. Джек встал и затворил стеклянные двери, мерзкий вой стал заметно тише.

— Понять не могу, что там еще подстригать, — проронил Джек.

— И?..

Джек в общих чертах изложил свое эстонское приключение; оно напоминало конспективный перевод на другой язык какого-то сумасбродного, сложного события, глубоко взволновавшего участников. Расхаживая по зимнему саду, Джек дошел примерно до третьего дня своего пребывания на Хааремаа. И вдруг застыл. Видно, батарейки сели. С тем же успехом можно рассуждать о Малере с помощью эсэмэсок.

— Ладно, допустим, я подонок. Но она-то, несомненно, приехала для того, чтобы меня шантажировать. Как известно, это — популярный промысел среди девиц из стран бывшего коммунистического лагеря, Таиланда и других: сначала эти барышни раскидывают сети, спят с кем попало, а когда какой-нибудь бедолага попадается на крючок, вываживают его, точно рыбу, и, наконец, выдергивают из воды — несчастный только беспомощно разевает рот. А потом ему приходится либо жениться, и тогда начинается катавасия с паспортом, либо откупаться. Классическая схема. Ежу ясно, что ребенок не мой.

— Гадкий мальчик, опять газет начитался.

— Мне все это обрыдло. Обрыдло до смерти.

Джека затрясло. Он стоял у закрытой стеклянной двери и дрожал всем телом.

— Блин, достали они меня, — буркнул он, утирая лицо.

Распахнув стеклянные створки, он размашистым шагом пересек сад, до его задней границы. За высокими буйными кустами не видно соседних участков. На неровной лужайке нет игрушек, потому что в этом доме нет детей. Тщательно спланированное зрелище первозданных кущ сейчас не умиротворяет душу. Разросшиеся за лето цветы на клумбах тоже не радуют глаз: они устало клонятся к земле, сторонний человек принял бы их за сорняки. В эту минуту Джеку милее был бы унылый, перекормленный химикатами родительский садик в Хейсе, где всегда торчат к небу ножки перевернутых — на случай дождя — пластмассовых стульев.

Далеко позади в дверях зимнего сада возник Говард; поджав губы и скрестив на груди руки, он смотрел туда, куда ушел Джек. По этой лужайке бегал бы с мячом Макс, ему было бы столько же лет, сколько Яану, так что Джек легко представил себе сынишку. Волосы у Макса были белокурые, очень светлые и тонкие. Потом, правда, могли потемнеть. Глаз сына Джек так и не видел; скорее всего, как у большинства новорожденных, голубые. Но Макс не был новорожденным, он был новоумершим. Возможно, не успел даже обрести духа, или души… Черт бы побрал тот джип. Это несправедливо, нечестно. В соседнем саду снова взвыла косилка, но вдруг зачихала — видно, наткнулась на что-то пожестче травы.

Джек завопил. Карикатурно поднявшись на цыпочки, он орал с такой силой, что заболело горло:

— Ничего, валяй себе дальше, наплюй на меня! А я пойду и опять приму валиум, твою мать!

Косилка затихла.

— Что вы говорите? — послышался из-за забора красивый глубокий тенор. Оказывается, это вовсе не миниатюрный албанец, а сам итальянский миллионер, собственной персоной.

— Житья нет от шума! — крикнул Джек, старательно артикулируя слова, чтобы иностранец понял. — Простите, но нельзя же до такой степени не считаться с другими людьми. Я, представьте, композитор! — добавил он таким тоном, будто его занятие само по себе комично.

Джек прекрасно знал, как выглядит миллионер-итальянец: невысокий широкоплечий, внушающий страх мужчина лет под пятьдесят, в непременных темных очках. Сосед приезжает в Англию только в июле, всего на две недели. Всякий раз, когда он садится в свой красный «порше» или вылезает из него, по улице плывет запах дорогого одеколона. Джек еще ни разу с ним не разговаривал.