На стене за стойкой висит написанное по-английски предупреждение об угрозе «Проблемы 2000»[11]. Мысль о том, что нас ждет через неполные три месяца, пугает меня. А девчонкам-хохотушкам, скорее всего, не больше тринадцати. Очевидно, она бросила работу в кафе. И навсегда растворилась в огромном шумном мире. То ли кто-то из веселой троицы что-то сказал, то ли мобильник выкинул штуку — девчонки вдруг покатились со смеху. Но смеются они явно не надо мной. Я облокотился на стойку и постарался принять вид зрелого, невозмутимого мужчины. В будущем — когда мне стукнет, скажем, сорок шесть — я наконец всерьез почувствую себя зрелым человеком; рано или поздно это непременно произойдет. Облачусь в длинное темное пальто и стану похож на директора оперы.

Появился бармен, с ним девушка, но не та; даже не взглянув на меня, они принялись шарить за стойкой. Потом девушка покачала головой и скорчила гримаску. Подбородок и нос у нее острые, темные волосы на макушке выкрашены в ярко-зеленый цвет — так на мостовой помечают место, куда вонзится пневматический бур.

— Извини, — сказал бармен. — Книги нет.

— Не беспокойтесь. Я сам виноват. Спасибо, что вошли в мое положение.

— Пардон?

— О’кей, все в порядке, — я успокаивающе замахал руками. — Кофе, однако, я бы выпил.

— Вам кофе?

— С молоком, пожалуйста.

— О-кей. Садись, если хочешь.

Я остался у стойки. Эта позиция казалась мне более выгодной. Дыхание почти наладилось. Претенциозный интерьер меня уже не раздражал. Лет десять назад классное кафе в Таллинне было большой редкостью: кругом было полным-полно русских, все вокруг, в том числе и мозги, казалось серо-бурым. Раз нет уродства, то нет и красоты; без тональности не бывает и диссонанса.

Возможно, у нее выходной. Не зайти ли завтра? Или спросить про нее у бармена. Набраться храбрости и спросить напрямик, без экивоков. Может быть, книгу нашла и убрала куда-нибудь другая официантка? Знаете, светленькая такая, с рыжеватыми волосами? Она сегодня выходная, да? — мысленно репетировал я свои расспросы. И точно знал, что зальюсь краской от кончика носа до самых ушей. А юные хиппачки будут на меня таращиться во все глаза, как голодные кошки.

Очень вероятно, что Милли, наконец, забеременела. Моя жена! Супружница моя! Из древнего нормандского рода Дюкрейнов. Женщина, которой я клялся быть верным, пока смерть не разлучит нас. Не то чтобы я жаждал, чтобы нас венчали в церкви, тем более священник с тремя небритыми подбородками.

— Все о’кей? — встревоженно спросил бармен.

— Да, все отлично. Спасибо.

— Знаешь, жалием про книга.

— Ничего, не важно. Сегодня вы, значит, работаете только вдвоем. Не все официанты вышли, да?

— Что?

Тут я припомнил, что и тогда работали всего двое.

— Ничего, все отлично. Спасибо.

— О’кей. Музыка любишь?

— Я тишину люблю. Когда совсем тихо.

Девчонки снова дружно прыснули — будто я нажал на взрыватель. Бармен тем временем запустил музыку, на сей раз не ту, легкую, негромкую, а диско 80-х в стиле «хаус», даже еще более минималистскую. Я стараюсь быть в курсе новинок электронной музыки, и эта композиция была мне определенно знакома — контрабас и барабан сплетаются, обвивая друг друга, плюс леденяще медленное, с повторами, музыкальное развитие, от которого впадаешь в транс.

— Такой любишь?

— Да, я ее знаю. Погодите, сейчас вспомню. Это берлинская группа с французским названием.

Бармен был изрядно удивлен:

— Ну! Верно. «Isolée». Это новый. Классный, да?

И он немножко подергался под музыку.

— Отлично. Просто замечательно. Великолепно. А вам нравится французская группа с шотландским певцом и жутким названием? Вот, вспомнил, они называются «Телепопмьюзик».

Облокотившись на оцинкованный прилавок стойки, бармен сосредоточенно нахмурился:

— Не «Сен-Жермен»?

— Нет, не «Сен-Жермен». «Телепопмьюзик». Точно, проверьте сами.

Зазвонил телефон; плечом прижав трубку к уху и продолжая протирать стаканы, бармен залопотал по-эстонски.

Классный парень, подумал я. Да и я не сплоховал.

Кто-то — возможно, художник по интерьерам — нацарапал на стене: Qui êtes vous? Personne. Moi non plus[12]. Возможно, это цитата из стихотворения — одного из тех поэтов, чьи имена выгравированы на спинках стульев. А что, если мне сняться во французском фильме? — мелькнула шальная мысль. Сыграть типичного завсегдатая баров в какой-нибудь напряженной, мрачноватой французской картине, где ничего особенного не происходит, но все замешено на остром желании. Поначалу я собирался каждый вечер, отужинав в ресторане, ходить по таллиннским клубам, но на деле только бродил по городу до полного изнеможения. Не так-то просто отправиться в одиночку даже в клуб, если только ты не вознамерился кого-нибудь там снять. Однажды я все же заглянул в клуб: кругом все белым-бело, как в операционной, повсюду необъятные белые кожаные диваны и — ни души, только в самой середине зала двое чернокожих парней потягивали коктейли цвета разбавленной крови. После Англии очень непривычно бродить вечером в пятницу по городу, не опасаясь, что тебя изобьют до полусмерти.

Бармен положил передо мной два бумажных пакетика с сахаром:

— Я забывай это. Пардон. Ты нельзя на мне положить.

— Что-что?

— Нельзя на мне положить, — настойчиво втолковывал он, полагая, видимо, что я плохо владею английским.

Я закивал, словно ко мне только-только вернулся слух.

— На кого вообще можно положиться? Благодарю.

На самом деле, я уже допил кофе. От музыки «Isolée» голова моя пухла. Слова и стоны были сгруппированы по две доли; такой ритм звучал очень сексуально. Наверно, по задумке авторов слушать это полагается под кайфом.

— Всё хороший, — заметил бармен. — Сахар плохой.

— Да, пожалуй. Нет, да, нехороший, — с иронией добавил я. — Как выражаются у вас в Европе. Добро пожаловать в Европу.

— А?

— Приятно видеть, что ваша страна стала частью свободной Европы. В один прекрасный день войдете и в Европейский союз.

— Мы ждем видеть, — отозвался бармен, вытирая оцинкованный прилавок.

Ему было лет двадцать шесть — а подумать, так все семьсот. Мудрец, каких мало, ведь за ним — вся эстонская история. Его собственные детство и отрочество пришлись на мрачную эпоху.

— Я говорю это тебе, — вдруг заявил бармен, тыча в меня пальцем. — Добро пожаловать в свободный Европа! Понимал?

— Я только рад, — пристыженно усмехнулся я. — Да-да. Правда.


Обычно я замечаю афиши на следующий день после спектакля или концерта. Целую неделю я равнодушно ходил мимо газетного киоска, но эту все-таки углядел вовремя: вечером дают оперу Генделя «Акид и Галатея» в концертном исполнении. Ставят эту оперу редко, хотя во времена Генделя она была первостатейным хитом. Ансамбль любительский, догадался я; но иногда они бывают даже лучше профессионалов.

Оперу давали в большом белом храме, от моего дома до него рукой подать. В войну этот район разбомбило в пыль; потом груды щебня и фундаменты домов лишь обнесли шатким забором. Теперь же на этом месте красуется образчик советской безнравственности: видневшиеся прежде в земле контуры стоявших там некогда зданий теперь скрыты под густыми зарослями сорняков. В отреставрированной церкви Св. Николая устраиваются выставки и концерты; трудно сказать, была ли она официально экспроприирована государством.

Я рассчитывал прийти на концерт заранее, но немного припоздал; пришлось сесть в первом ряду, только там еще оставались свободные места. Некоторые исполнители бродили по залу и болтали, другие настраивали инструменты. Кроме флейт, всё — современного производства. В глубине, за ширмой, распевалась на высоких нотах сопрано. Вне сомнения, любительница, хотя голос уже поставлен, не режет варварски слух.

Появился запыхавшийся мужчина с хвостиком седых волос на затылке, поразительно похожий на того посетителя, что сидел на терраске кафе. Лицо его раскраснелось от бега. В руках он держал футляр, судя по форме, — с теорбой[13]. До начала оставалось пять минут, а на настройку теорбы уходит минут десять, не меньше. Усевшись точно напротив меня, оркестрант поставил между ног свой объемистый инструмент с нелепо длинным грифом и стал подтягивать струны. Это и впрямь оказался тот самый посетитель, с терраски «Майолики». Вот уж кого я никак не ожидал здесь увидеть. В памяти живо всплыло мое посещение кафе, я смутился. В «Майолике» я вел себя, как недоросль. Даже молокосос. Но после неудачной попытки найти забытую книгу (и еще раз увидеть ту девушку) я повзрослел. И твердо решил впредь держать себя в руках.

Можно было подумать, что «Акида и Галатею» исполняли специально ради меня: опера целиком посвящена безнадежной любви. В отпечатанную на ксероксе программку было вложено либретто на английском и даже краткое изложение эстонского вступления:


В нимфу Галатею, дочь нереиды, влюблен Полифем — гигант Циклоп с безобразным телом. Но Галатея любит юного пастуха Акида, сына бога Пана. Однажды, когда Галатея отдыхала на морском берегу, положив голову на грудь Акида, Полифем неожиданно напал на этих и в доступе ярости убил Акида, раздавив его под огромной скалой. Галатея, прибегнув к волшебным чарам, увековечила свой усопший любовник в фонтанном потоке некончающемся.


Наконец, исполнители удалились, и наступила долгожданная тишина.

Из-за ширм вышел мужчина в синем костюме с шелковым шарфом на шее и вздыбленными, как у Бетховена, волосами. В его речи я разобрал только имена: Гендель, Акид, Полифем, Галатея, Овидий и арахис масло; впрочем, последнее было, скорее всего, лишь случайным созвучием слов. Раздались сдержанные аплодисменты, мужчина поклонился; публика хлопала дольше, чем принято в Англии, но меньше, чем в Германии. Как только появились исполнители, аплодисменты, почти затихшие, вспыхнули с новой силой; судя по мощному крещендо, в зале сидели друзья и родные артистов.

Я, однако, не хлопал. Мои ладони застыли в воздухе, я замер с невидимым мячом в руках и разинутым от удивления ртом, на верхней губе выступили капли пота. Рядом с теорбистом, прямо передо мной — наши колени разделяло футов шесть, не более, — усаживалась со скрипкой в руках официантка из кафе «Майолика».


В итоге все произошло по вине музыканта, игравшего на теорбе. До определенного момента наши с ней глаза ни разу не встретились. Я упорно разглядывал других музыкантов и стоявших сзади певцов — и тех и других было по доброй дюжине. Когда же мой взгляд случайно падал на нее, она сосредоточенно смотрела в стоявшие на пюпитре ноты. Партия у нее и так несложная, но ее, вероятно, еще упростили — на мой взгляд, официантка играла примерно на уровне хорошей ученицы шестого класса музыкальной школы. В программке я нашел имена скрипачек: Каджа и Риина. Стало быть, одна из двух. Почему-то имя Риина ей подходило больше. Имя Каджа вызывало у меня ассоциации со словом «кадка». Одета она была в черное платье с мягкими, свободно болтающимися манжетами, которое напоминало, к сожалению, одеяние ведьм.

На ее лице, сменяя друг друга, вспыхивали разные чувства, будто с него сняли верхний, маскирующий, слой. Оно походило на водную поверхность, которая под каплями дождя покрывается рябью, вмятинками и лунками. На нем попеременно отражалось все — радость, тревога, робость. Она сидела, чуть ссутулившись; в ярком свете прожекторов, смягченных парой желтых фильтров, ее высокие скулы блестели, напоминая что-то, но что именно, я вспомнить не мог, хотя сквозь музыку Генделя мне почудился некий вздох или дуновение — отдаленный и очень приятный звук.

Скрипка у нее чуточку потерта, как часто бывает со школьными инструментами. Ни малейшего признака, что она меня узнала. Да и с чего бы? Ей каждый день приходится обслуживать сотни посетителей. Я чувствовал себя четырнадцатилетним юнцом. Нет, старцем. Лет тридцати семи.

Чтобы отвлечься, я переключил внимание на прочих музыкантов. Виолончелист прямо-таки сошел с карикатуры Хоффнунга[14]: очень высокий, тощий, практически без подбородка, надо лбом торчит лохматый хохолок, пиджак болтается на узких плечах. Одна альтистка, играя, страшно пучила глаза и становилась невероятно похожей на Кеннета Уильямса[15]. Теорбист дергал головой в такт музыке, гриф его теорбы, подобно длинному носу корабля, разрезающего морские волны, двигался то вверх, то вниз над головой официантки. Арфист в волнении кусал губы. Певцы, мужчины и женщины самых разных форм и габаритов, для любителей оказались совсем не плохи. Тенор, исполнявший роль любовника Акида, был пузатым коротышкой, а певший партию Полифема бас — высоким блондином. У него были каучуковые губы; из-за этого фрагмент его арии, который начинается словами Я свирепею… Таю… Я горю! Божок ничтожный сердце мне пронзил! сопровождался фонтаном слюнных брызг, сверкавших в свете прожекторов. Дородная Галатея пугала огромными зубами, зато пела почти дискантом.