— Его надо подкормить, — объяснила она.

Краснолицая низенькая няня, фигурой напоминавшая грейпфрут, приехала, как выяснилось, из Латвии. Разговаривала она строго и безапелляционно, без малейшего намека на чувство юмора. Тем не менее поднос с тарелками она все же в палате оставила. Джек звякал посудой, причмокивал, изображая, что ест, но от вида и запаха мяса его затошнило. Он впервые видел еду, столь сильно смахивающую на отбросы.

— Вкусно? — спросила мать.

— Пальчики оближешь, — ответил Джек. — Островато, правда.

— Здесь всегда так, — сказала она. — На кухне-то работают одни цветные.

Потом на смену Джеку приехал Доналд и взялся за пирог с патокой. Правда, его вставные челюсти тут же увязли в сладкой массе, норовя расстаться с деснами владельца; двухминутная суматоха вокруг пирога и зубных протезов отвлекла Мойну от ее неутихающей боли и уже потому была ей в радость.

Однажды утром, минуты через полторы после приезда Джека, она вдруг сказала:

— Надеюсь, у вас все нормально.

Голос у нее был даже не слабый, а необычно высокий и писклявый — таким, как правило, говорят актеры, изображая глубоких стариков. Она недвижно сидела в том же неудобном кресле, низко свесив голову, будто кланяясь после выступления.

— У кого «у вас»?

— У тебя и Милли.

— С чего это пришло тебе в голову?

— Когда у человека уйма времени, всякое приходит в голову, — не поднимая головы, ответила она.

Наверно, это металлическое сооружение и не дает шее срастись, подумал Джек. В последние дни глаза у матери тоже не те — они стали белесыми, будто еще более незрячими. До падения ее слепота была почти незаметна: ни черных кругов вокруг глаз, как у панды, ни шрамов, потому что авария была совершенно другого рода. А теперь в обе руки воткнуты капельницы, вокруг игл кровоподтеки, на подставках банки с физиологическим раствором, кругом пакеты и мешки для отходов жизнедеятельности — словно ее внутренние органы, вытащенные наружу. Но Джек отупел и уже не воспринимает весь этот ужас. Когда-то мать работала контролером на колбасном заводе, ходила, словно доктор, в белом халате, с модной тогда высокой прической и с блокнотом в руке; она сновала по цехам, давала указания, смеялась и отчитывала нерадивых. Надо это запомнить.

— Все отлично, — заверил Джек, чувствуя, что к горлу подступают рыдания.

Не хватает и ему развалиться на части. Он до боли закусил губу. Эта комната, соседняя палата, коридоры, вся больница пропахла вывернутым наизнанку телом. Кругом трубы, трубочки, провода. Прямо как Центр Помпиду. Вскоре после знакомства они с Милли побывали в Центре Помпиду. Там, на фестивале современного искусства, исполнялось одно из его ранних скрипучих сочинений, а позади оркестра на экранах целой шеренги телевизоров одновременно демонстрировалась авария на мотоциклетных гонках: пострадавший гонщик уползал с трассы, спина его в языках огня походила на покрытое пластинами тело стегозавра. И эти кадры повторялись снова и снова.

— Очень рада, — сказала мать; она не видела, что сын закрыл лицо руками. — Я считаю, Милли не только хорошо воспитана, она еще добрый и чуткий человек.

Глава десятая

Он надеялся, что Милли опомнится, осознает, сколько хорошего подарили им годы совместной жизни, и простит его. Трудно сказать, известно ли Ричарду и Марджори, что произошло между их дочерью и зятем, но Милли им, скорее всего, сама рассказала. Естественно, родители попытаются уговорить ее помириться с Джеком. Они же не какие-нибудь закоснелые рутинеры. История рода Дюкрейн изобилует скандальными связями и незаконнорожденными детьми.

Наконец, опять наступил понедельник, все еще необычно теплый, хотя и грозящий дождем. В Кенсингтон-гарденз Джек поехал через Хэмпстед; маршрут вышел долгий и неудобный, зато у него есть время поразмыслить. До встречи с Кайей и Яаном еще целый час, как он и рассчитывал: хотелось прогуляться по парку в одиночестве. Выходные он проведет в своем доме в Хэмпстеде. Пока его оттуда не вышвырнули. Любопытно, как с юридической точки зрения будет решаться вопрос, если Милли все-таки надумает порвать отношения и вынудит мужа ее оставить.

Надо обсудить все это с Кайей — пусть знает, что происходит у него в семье. Если она вдруг бросится ему на шею со словами «Джек, дорогой, в таком случае переезжай к нам с Яаном навсегда!» — он знает, что сказать в ответ. И очень решительно. «Поживем — увидим», — твердо заявит он.

Вагон подземки трясло и качало; под перестук колес ему пришло в голову, что барочные литавры (четыре взрыва) могут зазвенеть после грохота тарелок, и на их фоне вступит хор. Для голосов он позаимствует у Шостаковича один из «Семи романсов на стихи Александра Блока», из цикла «Тайные знаки», опус 127. Это станет иносказательным намеком на события его личной жизни, который останется загадкой даже для просвещенной аудитории «Перселл-Рум»; зато благодаря Шостаковичу Джек сумел выбраться из музыкального и эмоционального тупика. В тот день, в ту минуту, когда взрывались бомбы, он как раз слушал диск с этим произведением. И сейчас у него перед глазами сама собой выстраивается партитура; сидящая напротив женщина увлеченно читает «II Codice Da Vinci»[133] и даже не подозревает, на что устремлен пристальный взгляд странного пассажира.

Джек вдруг понял, что еще ни разу ничего не читал сыну. И ведать не ведает, какие книжки тот любит. Разумеется, Кайя занимается культурным развитием мальчика, в том числе его литературным образованием. Джек почувствовал себя никчемным и никому не нужным. Недавно Милли рассказала ему, что сейчас второе по популярности слово в английском языке — «кока-кола».

— А должны бы быть «любовь» или «уход», — сказала она.

— Ага, например, уход из семьи, — пошутил Джек.

Они стали гадать, какие слова были самыми популярными в доисторические времена, всерьез обсуждали разные версии и в конце концов расхохотались.

Он очень скучает по Милли. По ее сильному характеру, по ее умению содержать в порядке весь мир и его самого; и, хотя она потерпела крах, он тоскует по ней еще больше. А в парк Кенсингтон-гарденз он едет через Хэмпстед, чтобы взять с собой набор для крикета. Было бы странно, если бы он привез в Хейс этот малышовый набор, пришлось бы объяснять что да зачем, но сейчас он жалеет, что не захватил набор сразу и теперь попусту тратит время, катаясь по Северной линии.

Пожалуй, Милли права, думал он, глядя на свое отражение в окне мчащегося по туннелю поезда, ему и в самом деле надо бы постричься. Решительно изменить внешность. А главное — стиль. Нечеткое отражение в затененном стекле ему льстит, лицо кажется почти таким же, каким оно виделось много лет назад в окне школьного автобуса. Чего он с той поры добился? И добился ли? Удастся ли ему когда-нибудь с помощью музыкальных инструментов передать страшный звук в бешено мчащемся под землей вагоне, этот вой, от которого выворачивает нутро? Кейдж записал бы его на пленку, Кардью сказал бы, что человеку достаточно самому услышать этот подземный звук, но те времена прошли. Фрагмент со взрывами бомб — не повествование, а размышление, памятник. Это не горизонталь, а вертикаль. И зубилом должно стать его собственное отчаяние. На этой мысли партитура перед глазами мгновенно исчезла, будто ее кто-то свернул. Но он ведь не впал в отчаяние, в этом все дело. Он просто… как это называется… бесстрастен, что ли? Высокие белые облака плывут над Миддлсексом, они негромко гудят над его жизнью, вот они уже окружили его, стали частью его самого, и он смотрит вниз, на собственную жизнь. Так бывало много раз. Он объяснит это Милли. И Кайе. Возможно, он уже им объяснял. Ну, так объяснит заново.

Сидящая напротив итальянка оторвала от книги остекленевшие глаза и не улыбнулась в ответ. Кто-то из пассажиров вагона слушал рингтон своего мобильника, очень схожий с музыкальной фразой Джеймса Ласта[134]: «зип-а-ди-ду-да». Мелодия незаметно прокралась Джеку в голову, да так и осталась там на весь день.


Открывая входную дверь (это все еще его дом? да и был ли он когда-нибудь его домом?), Джек наступил на письмо. Вопреки обыкновению, Марита не положила его на плетеный поднос для почты. Значит, она с утра еще не приходила. Наверно, всю неделю с удовольствием хозяйничала здесь одна. В малой гостиной еще витает сладковатый запах сигарет — возможно, с марихуаной. Марита обзавелась дружком-греком, который курит травку так же естественно и часто, как другие пьют чай. Милли считает его сущим бедствием, но ведь этот парень ей не родня, как-то заметил Джек, зато денег у него куры не клюют. На коврике у камина стояла немытая кружка с потеками кофе, из нее торчала чайная ложка.

Дом выглядит чужим, точно новое издание с детства знакомой книги. До отъезда в парк еще час. Джек поднялся наверх в кабинет и вытащил пластиковый пакет из-под дивана, куда сам его засунул. Он уже предвкушал, как застенчивая мордашка Яана просияет улыбкой с ямочкой в уголке рта при виде крикетного набора и от сознания, что теперь это его собственность.

На попавшем ему под ноги конверте круглым почерком, похожим на руку Милли, только мельче, было написано: «М-ру Джеку Миддлтону». Джек пошел в зимний сад; воздух там застоялся, и он растворил двери настежь, но и снаружи пахнуло необычной для осени духотой. Он сел, прислонив к ноге пакет с крикетным набором, и вскрыл конверт. Вот что он прочел:

Дорогой мой Джек!

Когда ты получишь это письмо, я вместе с Яаном уже вернулась в Эстонию. И буду в Хааремаа. Именно там я хочу растить нашего сына. Мой старый друг, о котором я тебе говорила, — его зовут Тоомас, он отличный плотник, — уже ждет нас.

Почему я так поступаю?

Потому что мне ясно, что ты будешь только «воскресным» отцом, который приходит и уходит, когда ему угодно, раз в неделю играет с сыном в крикет или футбол и очень озабочен счастьем жены — насколько я понимаю. Возможно, моя вина в том, что я не могу это вынести. Джек, ты весь очень английский, очень вежливый, но берешь то, что тебе нужно. И еще: Яану в Лондоне не слишком хорошо. Как и мне. Из-за кривой стопы над ним смеются, дразнят, и лондонский воздух ему тоже вреден. Меня часто принимают не за ту женщину, какая я есть, потому что я из Прибалтики и так называемая блондинка. Я хотела, чтобы ты увидел сына и тогда, может быть… Мне кажется, я поступила правильно и выполнила свой долг.

Прости меня. Когда Яан захочет узнать, я расскажу ему, кто его настоящий отец. А сейчас это — Тоомас, который любил его с младенца. Пока что он будет учиться играть на альте у моей подруги, на нашем острове; она музыкант, в советские времена играла в оркестре, сейчас она на пенсии, наверно, немножко старомодная, но очень милая. На три года или около того — вполне годится. Потом, может быть раз в две недели, мы будем ездить на автобусе в Таллинн. Я пойду работать на радио Хааремаа и еще учиться. Скоро ты сможешь услышать нашу станцию в интернете.

Джек, если хочешь, я буду иногда присылать тебе фотоснимки Яана. Так лучше всего. Прощаться невозможно.

«Какой он, настоящий ключ от неба?» Так писал Яан Каплинский. Когда я прочла это, я подумала про тебя маленького, как ты в Хейсе смотрел на белые облака и слушал их. А Ахматова говорила: «Света источник таинственно скрыт».

С любовью навсегда,

Кайя.

Но моя жена вовсе не счастлива! — звенел в ушах внутренний голос. Джек долго смотрел на детский крикетный набор в прозрачном, похожем на чулок пластиковом футляре. Письмо выпало из его руки. Возле кресла, под растением с сочными, отороченными алым листьями, он увидел пепельницу с тремя недокуренными «косяками». Джеку почудилось, что он может прямо сейчас умереть на месте — просто перестанет цепляться за жизнь, впадет в транс и уйдет безвозвратно. Потом начнется разложение, по лицу станут ползать мухи… Но к тому времени Марита его обнаружит.

Он явственно ощущает тяжесть металлического аппарата, что громоздится на голове матери, боль от шурупов в собственном черепе. Он уверен, что она не умрет ни сегодня, ни завтра, ни даже на следующей неделе, что бы там ни говорил врач. Она же бабушка Яана. Мама Джека. Доналд — Яану дедушка. А Джеку — отец. Все совершенно ясно.

А он — отец Яана. Ему хочется научить мальчика хотя бы начаткам крикета. Сводить его в Музей игрушек, что в районе Бетнал-Грин, тем более что музей скоро закроют на год. Все очень просто и ясно. Но ведь он прикован к креслу. Толпящиеся вокруг растения дышат, забирают воздух и исторгают из себя совсем другие газы. Этот большущий стол из липы стоил бешеных денег, он весь в шрамах прошлой жизни, прошедших жизней. Какими неимоверными усилиями его сюда втащили.