От отсутствия Яана в груди пустота. Огромная дыра, пробитая в его грудной клетке. Чудится, что он безвольно плывет по воде, по течению, но правит им это чувство в груди. Оно тянет его на дно. Для взрывов бомб литавры ему точно не понадобятся! Взрыв прогремит в начале и завершится в конце. Миллисекунда, которая будет длиться двадцать минут. Виолончель, вторая позиция на струне до, а одновременно, чуть ли не заглушая виолончель, будут устрашающе бушевать духовые, дисканты хора мальчиков и мягкий арабский барабанчик. Все это звучит у него в ушах, пока он упорно смотрит на детский крикетный набор, и светлая деревянная бита то чернеет, то белеет — это уже шуточки зрения: глаза устали одновременно и смотреть в одну точку, и читать развертывающуюся в его голове партитуру. Она аккуратно и четко выписана чернилами, посверкивающими, как мозговая жидкость, на раскручивающихся перед его мысленным взором свитках.


В определенном смысле письмо Кайи все прояснило. С другой стороны, оно все усложнило. Джек чувствовал в себе мощные встречные потоки. В тот же вечер он позвонил в Уодхэмптон-Холл; трубку взял Ричард.

— А, это ты, Джек, — суховато сказал он. — Ты, конечно, хочешь поговорить с Миллисент.

С Миллисент?!

— Да, если можно.

— Пойду посмотрю.

Так разговаривают не с зятем, а с малознакомым и никчемным кавалером дочери. Ричард пропал минут на десять, не меньше. Время от времени Джек кричал в трубку «Алло!» Он живо представлял себе, как неторопливо и чуть прихрамывая (с недавних пор у тестя болит нога) Ричард бродит по огромному дому, изредка выходит на крыльцо и оглядывает окрестности. В трубке вроде бы послышался грачиный грай, дальний стук колотушки, забивающей столб забора, дыхание свежего сельского ветерка.

Наконец, донеслись глухие шаги, негромкий треск, и в телефоне раздался голос Ричарда:

— Алло?

— Да, Ричард. Удалось ее найти? — в сильном волнении, точно наивный подросток, добивающийся внимания девушки, спросил Джек.

— Увы, нет.

— Она что, вышла?

— Гм, по-моему, она еще не готова.

— Что значит «не готова»?

— Не готова разговаривать. Понял? — скупо ответил Ричард.

Так опытный сапер ведет себя с неразорвавшейся бомбой.

— Ричард, скажи ей, что они уехали, ладно? Уехали насовсем.

— Кто уехал?

— А что она вам рассказала?

— Ну, что между вами не все ладно. Как я понял, там замешан некий мальчуган. Но он не от Миллисент.

— Верно. Словом, скажи ей только, что они уехали к себе. Навсегда.

— Будет сделано.

Джеку показалось, что на заднем плане звучит чей-то настойчивый голос, но вряд ли это голос Милли.

— А как поживает твоя мать? — спросил Ричард, будто только что о ней вспомнил, но прозвучало это не очень убедительно.

— Довольно-таки плохо, — сказал Джек.

— Вот беда, — по-прежнему неубедительно посочувствовал Ричард. — Мне очень жаль.


Все-таки Ричард, видимо, поговорил с Милли, потому что на следующий день она вернулась домой. Джек уже целые сутки размышлял о небытии. Иначе говоря, он всерьез рассматривал смерть как более предпочтительный для него вариант, нежели жизнь; размышлял спокойно и отстраненно, будто из двух депозитных счетов выбирал тот, который принесет больше дохода. Казалось, все его существо — кровь, кости и сердце — пропитано больницей. Ему тяжко видеть страдания матери и упорную надежду отца на ее выздоровление, в то время как жизнь, жестокая и обманчивая, идет своим непредсказуемым чередом. Как-то, повинуясь неосознанному порыву, он заглянул в шкаф Милли и заметил, что коробка с прахом их погибшего ребенка исчезла. На коробке была наклейка с именем: «Макс Миддлтон». Могла бы меня спросить, подумал Джек. И почему только люди ни о чем не спрашивают? Но не ему ее винить.

Зато Кайю он вправе винить. Надо написать ей, как только он обуздает свою злость. Сначала он решил, что Кайя — женщина взбалмошная. Но, подумав, пришел к выводу, что она хотела его наказать. И ей это удалось. Не мудрено, что он крепко сердит на нее.

Он и помыслить не мог о том, чтобы повидаться или хотя бы поговорить с кем-нибудь из старых друзей — к примеру, с Ником Брадфордом или с «Горемыкой» Барнаби (Говарда нет в Лондоне, он все еще на Сицилии): его инстинктивно тянуло побыть одному. Кончилось тем, что, к собственному немалому изумлению, на следующий вечер он оказался в саду у Эдварда Кокрина, где они вдвоем стали пить шампанское.

Дело было так. В самый неподходящий момент, когда Джек в полном отчаянии сумерничал в саду, раздался звонок во входную дверь. Может, Кайя, — мелькнула абсурдная мысль.

Но это был Эдвард Кокрин.

— Здорово!

— Я занят, Эдвард.

— Мы — два сапога пара, и не думай это отрицать.

К тому времени Джек забыл, что отец Эдварда покончил с собой. Но, увидев землистую, щенячью физиономию соседа, его приплюснутый, облупившийся на солнце нос, разом вспомнил.

— С чего ты взял? Сходства маловато.

— Вот тебе мой совет: займись делом. Найди работу. Берись за любую: ухаживать за старухами, работать в «Оксфаме»[135]…

— У меня, черт возьми, есть работа, Эдвард. И за старухами я тоже ухаживаю. Хотя бы за собственной матерью.

Склонив голову набок, Эдвард уточнил:

— Я говорю про помощь чужим людям. Тогда не останется времени на всякую хрень.

— Спасибо за ценный совет, приятель.

Джек уже собрался закрыть дверь, но не тут-то было: Эдвард решительно воспротивился.

— Хочешь, барбекюшку сварганим? Только ты да я. Поплачемся друг другу в жилетку, выпьем шампусика?

— Барбекю? Если ты не в курсе, в Англии конец октября.

— Брось, у нас здесь Австралия. Жара рекордная. Не заметил, что ли? В Йоркшире народ загорает.

— Нет, в общем, не хочется.

— У меня все готово. Кончай думать про крюк с веревкой. Мясо — лучше не бывает. Свежайшее. Сегодня днем урвал. А на сладкое — зефир.

Джек вдруг почувствовал, что проголодался. После завтрака у него маковой росинки во рту не было: в больнице на обед принесли яичницу — и опять с карри; запах карри, смешанный с вонью дезинфекции, на несколько часов отбил у него аппетит.

Вот так он и очутился у соседа, в его ухоженном саду с разными водными прибамбасами, извилистыми кирпичными дорожками и изысканными античными статуями; все это тонуло в сладостном хмельном тумане от выпитой бутылки «Боланже». Он отклонил предложение хозяина поставить негромко, «для настроя», диск «Роллинг Стоунз».

— Милли мне вкратце все рассказала, — небрежно бросил Эдвард. Он почти в открытую радовался неладам у соседей. — Про компанию «Врун и сын».

— Какого дьявола она тебе-то выкладывала?! С ума сойти.

— Честно скажу, я провел целое расследование. Сам знаешь, Милли с Лилиан были закадычными подружками.

— С Лилиан, но не с тобой.

— Верно, но я умею обаять женщину.

— Надеюсь, что не мою жену.

Эдвард залился смехом, продолжая ворошить горящие угли в причудливом кирпичном сооружении для барбекю. Шорты в стиле «джунгли» едва не лопались на его объемистых ляжках. Сыпавшиеся с деревьев листья вспыхивали, не долетая до огня.

— Увы. Такая рыбка на мою наживку не клюнет. Она попросила меня присматривать за домом. По-соседски. Чувствовалось, что она в большом расстройстве. Я всегда знал, что ты с придурью, но что такой болван, не представлял! Подумать только! Имея законный неограниченный доступ к телу Милли Дюкрейн, связаться с тупой балтийской блондинкой!

— Она не тупая, но я с тобой согласен.

Сквозь дурман от выпитого шампанского Джека пронзило острое чувство утраты. Глядя, как Эдвард умело и любовно ворошит угли, он попытался представить его в детстве. Задачка-то нехитрая. В определенном смысле Эдвард так и не повзрослел. И это многое в нем объясняет. На сад уже спускалась непроглядная тьма — вернее, спустилась бы, если бы сад, точно взлетную полосу, не освещали по периметру галогенные лампы. Эдвард прыснул на угли жидкости для барбекю, и мгновенно вспыхнувшие языки пламени принялись лизать толстые куски говядины.

— Смотри мясо не опрыскай, — сказал Джек.

— Положись на меня, старик. Здесь убежище для холостяков. Нам надо держаться вместе. Вжик! Сипасибо, ребятки, сипасибо.

Джек услышал негромкий звонок, определенно в его доме; напрасно он не закрыл стеклянные двери, пожалуй, это опрометчиво с его стороны. Вероятно, звонят из больницы, а может, его отец. Или Милли. А то и Кайя. Придется завести мобильник. Меньше всего на свете ему хотелось жарить и есть барбекю вместе с Эдвардом Кокрином, однако ж именно этим он сейчас и занимается. После ремонта дом Эдварда выглядит очень элегантно, в отличие от хозяина — во всяком случае, в этих дурацких шортах. Джек вновь наполнил фужер. Надо же себя побаловать. Жаль, что он не прихватил свитера. Днем было жарко, точно на юге; ан нет, здесь все-таки север, да еще и осень.

— Та история с твоим отцом…

— И что?

— Злишься на него за то, что он с собой сделал?

— Может, и злюсь, — ответил Эдвард. — Он был викарием, а я взял и пошел в армию.

— Правда?!

— Семь лет оттрубил. В Северной Ирландии та еще веселуха была, — добавил Эдвард, поворачивая вертел с мясом.

Джек представил себе соседа в военной форме: вот бронемашина осторожно едет по Фоллз-роуд[136], а из люка, словно чертик из табакерки, высовывается Эдвардова голова в каске. Удивительно, сколько неожиданного скрывается в человеке, которого вроде бы знаешь, как облупленного.

— Получается, ты ему отомстил.

— Точно. Плюнул в рожу.

— Викарий — и покончил с собой?

— Да, викарий, потому и покончил с собой. На самом деле он утратил веру. Как-то несерьезно, скажи? Он ведь даже получил какой-то пост по церковной линии. К маме относился жутко. Курильщик был заядлый, сигарету не выпускал изо рта, зато спиртного — ни капли. Эгоист, каких поискать.

Как будто ты не эгоист, подумал Джек. Однако же именно Эдвард пригласил его к себе. Посочувствовал соседу. А может, Милли попросила Кокрина приглядывать не только за домом, но и за мужем?

Они уже взялись за зефир, как вдруг, точно в страшном сне, из-за деревьев и густых кустов, разделяющих два участка, Джек услышал голос Милли: она звала его из оставленных нараспашку стеклянных дверей. Голос дрожал, будто она боялась наткнуться на что-то страшное. Обычно Джек не оставляет двери незапертыми, но он ведь пошел в соседний сад, рукой подать от дома…

— Бог ты мой, похоже, твоя кричит, — прошептал Эдвард, поворачивая на вилке оплывающую зефирину.

Джек уже успел прокусить подсохшую над огнем корочку и с наслаждением ощутил полузабытую сладость мягкого зефирного суфле: в памяти сразу всплыли картины жизни в скаутском лагере. Приторная масса залепила рот; делать нечего — пришлось, обжигая язык, глотать все разом.

— Она вернулась, — с трудом выговорил он.

— Похоже на то. Э-гей! — гаркнул Эдвард; спьяну ему в голову не пришло сначала посоветоваться с Джеком насчет дальнейших действий. — Тут он, у меня.

— У тебя?!

— Ага, мы с ним вовсю гуляем. И не надо нас осуждать.

— Неправда! — крикнул Джек. — Мне тошно и горько.

Он не заметил, как выпил гораздо больше обычного, и теперь все стало казаться забавным и вызывало лишь беспечный смех. В конце-то концов, жизнь не больничная койка. Вокруг происходит масса нелепого и потешного, надо только уметь это видеть. К примеру, его собственный вопль — что ему тошно и горько, — уморительно комичен. Эдвард неожиданно положил руку на колено Джека. Тоже можно лопнуть со смеху. А тут еще… С этим зрелищем вообще ничто не сравнится: нанизанная Эдвардом на вилку зефирина, повинуясь закону тяготения, очень медленно, как в эпизоде из какого-нибудь фильма ужасов, оплывает и вот-вот плюхнется ему на колени.

— Оо-о-о, какое потрясаа-ающее колено у твоего мужа! — взвыл Эдвард, подражая голосу валлийца-педика из телешоу «Маленькая Британия».

Ответа не последовало.

— Куда она делась? — удивился Эдвард. В ту же минуту расплавленная зефирина отчаялась и сгустком эктоплазмы шмякнулась прямиком Эдварду на ширинку.

Пьяный в зюзю Эдвард ошарашено уставился на свое причинное место, и Джек понял, что ничего смешнее в жизни не видел. Любое, даже самое лучшее комическое телешоу бледнеет рядом с этой картиной. Его захлестнул приступ необоримого веселья. Он сотрясался от хохота, или хохот сотрясал его. Глядя на Джека, Эдвард тоже залился смехом, и теперь удержу не было обоим. У Джека уже болел живот, ломило мышцы, скулы. Оба смеялись теперь почти беззвучно, лишь слегка повизгивая, но время от времени дружно разражались оглушительным хохотом, от которого слезы ручьями текли по щекам. Белая блямба на ширинке Эдварда стала для них «кнопкой включения», от одного взгляда на нее они форменным образом задыхались от смеха. Корчась и раскачиваясь на стульях, едва не падая, они бессильно стонали, мечтая о передышке, но стоило им встретиться глазами, пытка смехом возобновлялась.