В ответ раздается мощный рев; это не столько боевой клич пьяной ватаги, сколько возглас изумления: неужто слух их не обманывает? Неужто и впрямь кто-то осмелился выкрикнуть такое?! Пауза. Вернее даже, тишина. Тишина, что бывает перед решающей битвой. Шелест знамен. Случайное ржание одной лошади среди тысячных войск, выстроившихся друг против друга.

Сомкнув ряды, они движутся на меня. Я делаю попытку удрать, но поздно. Эдварду эта история пришлась бы по вкусу, мелькает мысль. Капец. Точка. Ком. Мы их облапошим. Я еще не успел испугаться.

Они, конечно, бухие, но еще не до потери пульса. Еще способны передвигаться. Такое впечатление, что какой-то ловкач перенес их прямо ко мне и выстроил в кружок. Я, точно слепой, вытягиваю вперед руки.

Прихожу в себя: я в белой комнате, на белом берегу — девушка в белом платье, она играет на альте. Вдруг вижу, что нахожусь в хамаме, кругом непроглядно густой пар; много лет назад мы с Милли ездили в Турцию и однажды зашли в такой хамам. Чувствую жгучую боль в носу, металлическое острие вонзается мне в подреберье. Если бы я мог шевелиться, я бы отделался от человека, втыкающего в меня нож.

Девушка — медсестра, она улыбается мне сквозь жаркий туман.

Металлическое острие — это мое собственное сломанное ребро. Нос мне вправили. Разбитая верхняя губа вздулась и стала вдвое толще. Ухо теперь похоже не на капустный лист, а на кочан брокколи. В голове, будто набитой горячим льдом, стучат молотки. Видимо поначалу, хотя уже и с разбитой физиономией, я еще какое-то время держался на ногах, но потом упал, свернулся калачиком, а они все пинали меня ногами в бутсах. Позже прибыла полиция и надавала пьяным английским болванам эстонскими дубинками по башкам. Здешняя полиция, объясняют мне, обязана заниматься подобными стычками между иностранцами; импортные гости — импортные проблемы. Болваны, постанывая и утирая кровь, уже сидят по камерам, и я могу подать на них в суд. Так?

Я отрицательно мотаю головой. Тогда все мои планы рухнут. И Англия еще сильнее оплетет меня своими колючими плетьми.

— А ваши родственники? У вас есть жена?

На докторе очки в золотой оправе, он молод и приветлив. Я объясняю, что не хочу огорчать родню, все обойдется. И приношу извинения за моих соотечественников-англичан. Доктор снисходительно пожимает плечами.

— В наше время уже не вежливые и не джентльмены, — с улыбкой замечает он. — Мир изменяет.

— Что и говорить! — невнятно отзываюсь я: распухшая губа не желает шевелиться. — Все вышло совсем не так прекрасно, как мечталось многим. Вообще-то, в Таллинне меня бьют уже второй раз. Может, я сам напрашиваюсь?

— О, кстати, — говорит доктор, хлопая себя по голому предплечью, — как это по-английски?

— Стукать? Шлепать?

— Стукать, да. Вы не должны стукать свою нацию слишком сильно, иначе можете снова причинить боль себе.

Через пару дней я выхожу из больницы. Разнообразные обследования не выявили в моей голове никаких повреждений. Я пишу в полиции краткое заявление о происшедшем инциденте. Головная боль, тошнота — это последствия шока, они со временем пройдут, уверяют врачи. На лице тоже не останется следов, даже ухо примет прежнюю форму. И ребро заживет. Синяки от ударов болят уже меньше, меняя окраску на фиолетово-зеленую.

Я разглядываю в треснутом гостиничном зеркале свою пятнистую физиономию. Милли обязательно сказала бы, что я сам жаждал наказания. Получается, в Таллинне я дважды испытывал некую психологическую потребность получить по морде. Ох, Милл!..

Следуя совету докторов, остаюсь в эстонской столице еще на несколько дней, чтобы до поездки на Хааремаа мои тело и рассудок пришли в норму. Честно говоря, на улицах я теперь сильно нервничаю; иногда ноги подо мной ни с того ни с сего подкашиваются. В основном хожу по старому городу или сижу в просторной библиотеке — дочитываю, наконец, «Анну Каренину», а в перерывах болтаюсь в музыкальном зале. Швы на носу и на лбу заклеены пластырями, на которые, естественно, косятся прохожие. Заслышав откуда-нибудь крики, я немедленно пускаюсь в обход.

Иду мимо молчаливо сидящих у дверей ресторана бледных, опасных с виду парней. Они смотрят на меня в упор, в глазах нет и тени дружелюбия. Наверно, мафиози, они теперь окопались повсюду, не только здесь, и заняты известно чем: порнухой, наркотиками, оружием. И вдруг слышу английскую речь, лондонский говор. Я поспешно удаляюсь.

Все это сильно испортило мне пребывание в Таллинне. Не надо было сюда возвращаться. Я выбит из колеи, усилием воли стараюсь подавить уныние и жалость к себе. Мне сорок три года, а я уже вконец измочален. Какой противный возраст: ты довольно пожил и уже сознаешь, что твои мечты иллюзорны, однако ты не настолько стар, чтобы выбросить их из головы. Об этом, если не ошибаюсь, писал Достоевский. Но мои мечты, в отличие от мечтаний Достоевского, не иллюзия. Совсем не иллюзия. Без них я бы просто умер.

Далеко ли отсюда до Санкт-Петербурга? Наверно, километров сто, не больше. В наше время все гораздо ближе, чем прежде.

Напротив, на том берегу залива, — Финляндия. И до Риги рукой подать.

Я наслаждаюсь любимым видом Таллинна, держась на всякий случай за ограждение площадки; на поручне черным фломастером написано по-английски: Полапай мои красивые сиськи. Перед глазами сразу возникает самолет компании «EasyJet»[160] в виде канализационной трубы, поливающей этот город отходами моей родины.

По дороге захожу в музыкальный магазин, покупаю пачку нотной бумаги и хороший простой карандаш. Хозяин магазина узнал меня даже через прошедшие шесть лет; я объясняю, что упал с велосипеда и сильно расшибся. За эти годы эстонец страшно постарел, косматая шевелюра и борода совсем седые. Но глаза по-прежнему смотрят молодо.

Непременно сойдусь с ним поближе.

Ночь была тяжелой (шум поездов не давал спать); теперь, в междугороднем автобусе, мне куда лучше. Чувствую себя абсолютно опустошенным и одновременно испытываю приятный подъем, будто неделю просидел на коричневом рисе и воде.

Битком набитый автобус все так же дребезжит и громыхает. У меня с собой лишь потертый рюкзак, в котором топорщится детский набор для крикета. Сидящая рядом иссохшая старуха в накинутом на голову крапчатом шарфе протягивает мне кусок черного хлеба. За окном тот же пейзаж — пустынная зеленая равнина. Вдали медленно поворачивается огромный каркас заброшенного завода, его грязные бетонные стены располосованы колючей проволокой и покрыты граффити. В прошлый раз я ничего этого не заметил. Может быть, сидел, уткнувшись лицом в шею Кайи. Стоит мне сделать глубокий вздох, сломанное ребро сразу дает себя знать. Напоминает, что не следует сбиваться с намеченного пути.

На пароме подают черный чай; я сажусь в уголке и размышляю: кто я? что я тут делаю? За соседним столиком расположились дальнобойщики, с любопытством поглядывают на меня; у одного на фуфайке надпись во всю грудь: Я — лучший в мире кобель, спроси кого хочешь. Что-то неохота мне спрашивать.

Но я вспоминаю, зачем я тут, и на душе сразу светлеет.

Автобусная станция, кое-как сложенная из неровных щербатых кирпичей — пережиток советской эпохи, — ничуть не изменилась. До района, где по-прежнему живет мать Кайи, отсюда десять минут ходу. Слегка опасаясь ненароком с ней столкнуться, иду в центр, чтобы где-нибудь перекусить. На площади тишина. В одном из невысоких домов времен шведского господства разместилось агентство по торговле недвижимостью, в витрине висят фотографии выставленных на продажу дач и земельных участков под застройку, цены умеренные, но не низкие. Я думал, они здесь ниже.

На некоторых фотографиях лишь пустое, поросшее травой поле, дальние камыши, деревья на ветру и небо; снимки заметно выцвели. Некоторое время я пристально разглядываю их.

Покупаю свежую карту Хааремаа. Она испещрена «собачками» — указателями, где можно подключиться к интернету. Кроме того, в южном направлении появилась сравнительно широкая дорога с двусторонним движением, длиной в несколько миль; в остальном ничего не изменилось.

После обеда я с полчаса сижу на искусственном пляже в тени замка и смотрю, как местная молодежь играет в баскетбол. Металлические столбы все так же завывают под резкими порывами ветра.

Надев рюкзак, я иду пешком на дачу — типичный турист в темно-синей походной куртке, которую я откопал в интернет-магазине eBay.

Погода по-апрельски прохладная, мне это очень кстати. На душе ясно и спокойно. Я шагаю по широкому сельскому тракту и, завидев знакомый желтый указатель, сворачиваю в сторону. Узкая дорожка вьется точно так же, как загородные дорожки в Англии, на обочинах дружно пробивается молодая весенняя зелень, воздух пахнет морем, прелой листвой и живицей. Я чувствую прилив бодрости. Даже восторга. В голове теснятся идеи, музыкальные пассажи сменяют друг друга, так и тянет собрать их в нечто огромное, неслыханное.

До дачи я добираюсь уже в сумерки: сначала, несмотря на большой крюк, решаю пройти по тропке, по которой не раз гулял с Кайей. Извилистая тропа неспешно ведет к гнездовью журавлей у самой кромки воды — месту пустынному и прелестному. Около часа топчусь возле камышовых зарослей, ловя малейшие звуки — так чутко я их еще никогда не ловил. Вокруг холодно и серо, хорошо бы проглянуло солнышко; но через некоторое время я закрываю глаза и только слушаю.


К моему удивлению, дача ничуть не изменилась.

В доме темно; Кайя много раз говорила, что ее родители обычно уезжают домой до наступления сумерек, если только не решают остаться на ночевку. Огород выглядит более запущенным, чем прежде, зато соседний, большой заросший бурьяном участок, превратился в тщательно подстриженную лужайку с аккуратными клумбами, ручейками и фонтанчиками, возле которых расставлены вооруженные удочками гномы. На месте прежней, смахивавшей на сарай, дачи нынешний владелец — возможно, сын умерших стариков, — возвел жилище, которое было бы вполне уместно и в Хейсе; ярко вспыхивают огоньки охранной сигнализации.

Загон для кур там, где и был; судя по негромкому квохтанью, доносящемуся из курятника, в нем по-прежнему полно несушек. Я бы не прочь поискать яичко, но уже совсем стемнело. Стараясь ступать как можно тише, торопливо шагаю вдоль участка туда, где во мраке чернеет дровяник.

Клетка на месте. По ней, чуть слышно шаркая лапками, мечется неясный силуэт ее обитателя. Мне вдруг становится страшно. В слабом свете, пробивающемся с соседнего участка, вспыхивают желтые глаза зверя; взгляд злобный, точно у психопата.

Я роюсь в рюкзаке в поисках кусачек, потом ощупью нахожу проволоку, на которую запирается дверца клетки. Зверь перестает метаться и, случайно опрокинув свою миску, припадает в углу к земле. Шесть лет назад, когда Микель приходил кормить лиса, тот всякий раз так же покорно ложился, словно привык к наказаниям и даже не пытался улизнуть. Вот хитрец, думаю я, знает, что сбежать не удастся.

Я распахиваю дверцу; лис ждал этой минуты столько лет. Он твердо знал, что такой миг обязательно придет. Что дверца распахнется, и никто не станет силой загонять его обратно. Он никогда не отчаивался.

Я осторожно отступаю на несколько ярдов, у моих ног топорщит молодые листочки взошедшая картошка. Из-под навеса доносится запах пиленого дерева; мне вспоминается сауна, хлестанье душистым березовым веником, тропки, что расходятся, вьются бесцельно и пересекаются вновь. Ребро опять дает о себе знать, я осторожно выпрямляюсь. А ведь меня запросто могли убить. Вышибить мне глаза. Тех уродов пожурят и отправят восвояси; может быть, они извлекут для себя урок, а может, и нет. Когда я сказал, что не стану подавать в суд, полицейские лишь пожали плечами. В каком-то смысле я сам спровоцировал драку. В Хейсе подобное случается из вечера в вечер. А для меня лучше, чтобы этот случай опустился на илистое дно памяти, где оседает все, что со мной происходит.

Я не столько вижу, сколько чувствую очертания животного — его черную тень, не более: вот тень встает, нюхает открытую дверцу. Между участком и лесом нет забора; в четыре прыжка зверь может нырнуть в безопасную тьму. Мне кажется, я вижу блеск его зубов, влажный нос, глаз.

Может быть, стоит подстегнуть лиса к побегу? Вряд ли, ни к чему это.

Я слышу запах собственного пота, шорох одежды, в конце концов до меня доходит: чтобы лис смог удрать, мне надо уйти.

Остается лишь верить, что в какую-то минуту долгой ночи лис, набравшись храбрости, покинет клетку, в которой был заперт навсегда, и скроется в бескрайней, непредсказуемой тьме.


Пять дней я брожу по острову, сплю на длинных пустынных пляжах или в сараях. Ночи такие холодные, что я мерзну даже в альпинистском спальном мешке, а шелест набегающих на песок волн не дает уснуть. Людей почти не вижу, за провизией хожу в редкие здесь деревушки вполне современного вида; я очень привязался к деревьям, свыкся с мокрой одеждой. У меня начал болеть живот — возможно, из-за резкой перемены в питании, — и время от времени тело сотрясает нутряная гриппозная дрожь. Я отправляю открытки отцу и нескольким друзьям, в том числе Говарду, — но не Милли. Об избиении не пишу ни слова. Ребро при вздохе болит уже меньше, швы рассосались. Форма носа чуточку изменилась, но различие почти столь же ничтожно, как между Рексом и Лансом.