Однажды утром — по-моему, на третий день — просыпаюсь в лесу совершенно больным, а поскольку человек я мнительный, немедленно начинаю волноваться: вдруг у меня проявились запоздалые симптомы сотрясения мозга? Недомогание, однако, проходит, и я поспешно выхожу из леса, из собственного молчания и страха смерти, куда-нибудь поближе к людям.

По дороге набредаю на пулеметные установки, клубки путаной колючей проволоки, загадочные бетонные бугры. Все это действует на меня угнетающе. На широких, усыпанных гравием дорогах машины очень редки. Всякий раз, заслышав шум мотора, я жду, что автомобиль замедлит ход, из салона донесутся приветственные возгласы. В любую деревню захожу с тайной надеждой встретить там Кайю. Любого малыша, что топчется возле полок со сластями, принимаю за Яана. Однажды, продравшись сквозь густой ельник, вдруг вижу перед собой лишенный растительности альвар, он тянется вплоть до поблескивающей вдали полоски моря. Возможно, это тот самый альвар в заплатках лишайника, по которому шесть лет назад мы так осторожно ступали, боясь повредить это хрупкое природное явление, и Кайя, словно предвидя, что с нами произойдет, мимоходом заметила, что любая жизнь — это тоже альвар. Вероятно, резкие ветра до гладкости выскоблили вышедшую на поверхность породу; в другом месте, тоже показавшемся мне знакомым, эти же ветра засыпали песком кучку низкорослых сосенок, столпившихся за пляжем.

Я начинаю разговаривать сам с собой глухим монотонным голосом. Могу подолгу наблюдать за птицей, бестолково суетящейся в подлеске, за жуком, ползущим по прутику, за волнами, со вздохом тыкающимися своими завитками в белый песок; в прежней жизни мало что, кроме фильмов, концертов, компьютера или лица спящей Милли, занимало мое внимание так надолго.

Однажды остаюсь на ночевку возле речушки; просыпаюсь рано, только-только начало светать, и буквально следую совету Корнелиуса Кардью: в своей книжечке «Музыка скрипа» он, помнится, предложил: «Настрой ручей, передвигая в нем камешки». Часа два я настраиваю речку, ворочая довольно крупные валуны — такие и вправду могут преобразить мелодию водных струй; камни с недовольным чавканьем покидают свое ложе, чтобы изменить музыку воды.

В конце концов, я настраиваю поток на ля. Закоченевшие руки почти не действуют. Целый день сижу у ручья, сочиняю, записываю результат на купленных в Таллинне нотных листах, точу карандаш швейцарским складным ножом и снова царапаю грифелем по бумаге. Ночью мне снятся строчки нотных знаков, выведенные тонкими темными водорослями на белом песке, я пытаюсь прочесть музыку, прежде чем набежавшая пена смоет ноты.

В назначенный час по Радио-3 передают «Серые дни». В полном одиночестве я сижу на эстонском острове в высокой траве и мысленно слушаю свое произведение, а музыка воды омывает меня сверху, снизу, изнутри.


Когда я появляюсь на пороге дома, где живет мать Кайи, я уже не прежний бледный лондонец и вообще не сильно похож на городского жителя. Скорее, на огородное пугало. В волосах сено, под ногтями песок. На ногах ботинки, которые во времена моей юности назывались «бутсы для братанов» — грубые, с утяжеленными носами. На спине потрепанный армейский рюкзак: очень не хотелось шататься по Эстонии разодетым, как для фотосессии. Рюкзак раздут, его распирают с трудом поместившийся набор для крикета и спальный мешок. Вдобавок, мое лицо обросло щетиной, причем весьма пестрой расцветки. Все это время, за исключением негромкой музыки в сельских магазинах, я совершенно бесплатно слушал один и тот же напев — завывание ветра. Мои травмы хоть и не бросаются в глаза, но все же заметны. Уху, превращенному в окровавленный ошметок мяса, удалось вернуться к своей исконной форме.

Я рассчитывал бродяжничать несколько недель, но пяти дней хватило с лихвой.

На углу возле жилого массива теперь вырос большой, ярко освещенный гипермаркет; не могу припомнить, что там было раньше. Возможно, пустырь. Или деревянные сараюшки. Уж не бывший ли муж Кайи строил этот огромный магазин? Я вхожу, покупаю коробку шоколадных конфет и бутылку вина. Ассортимент здесь еще меньше, чем в «Лидл», но выглядит супермаркет ярче и новее. У меня даже поднимается настроение. От магазина? Еще чего не хватало.

Дверь открывает мать Кайи.

— Здрасьте. Это я, Джек. Приехал повидаться.

Лицо у нее недовольно кривится. Она сильно постарела. Я, надо полагать, тоже. Приветливо улыбаясь, протягиваю ей конфеты и вино.

— Ничего, что зашел? Я в отпуске.

Не знаю, насколько она в курсе событий. Приходится играть вслепую. Не исключено даже, что сейчас у нее Яан. Или Кайя. Я действую наобум, шагаю не глядя, полагаясь на то, что уже пройдено.

— Хорошо, — повеселев, говорит Маарджи. — Прошу, прошу.

В квартире ничего не изменилось, разве что прибавилось семейных фотографий. На кухонном столе стоит портрет Микеля в рамке — будто Маарджи его только что рассматривала. Черно-белый телевизор работает отвратительно, передают, судя по всему, скверно дублированный американский детективный сериал; дело происходит в каком-то городе вроде Чикаго. Маарджи пододвигает кресло, я усаживаюсь. Оно издает тот же скрипучий вздох, что и шесть лет назад, — уже приятно. Маарджи заваривает кофе и достает из закромов масляное печенье с фабрики, на которой она когда-то работала. Хорошо бы она выключила телевизор, но это ей в голову не приходит; меня отвлекает взволнованный диалог героев, ритм речи, сцены насилия. Я ни о чем не спрашиваю, лишь роняю пустые вежливые фразы про остров, квартиру, кофе. Мы оба осторожничаем, прощупывая друг друга. Сознаем, что здесь кое-кого не хватает. Двоих. Даже троих, если считать Микеля.

Стол застелен клеенкой; местами она покоробилась от горячих кастрюль и сковородок, но блестит чистотой — видно, что ее трут, не жалея сил. В квартире стоит дух одиночества.

— Ты в отпуске? Гуляешь?

— Да. До чего же красивый остров…

— Погода не очень…

— Погода хорошая, — возражаю я. — Просто отличная. Дожди, конечно, идут, но не слишком часто.

Маарджи смеется:

— Чудо! Что с твой… болит? — спрашивает она, касаясь своего носа и лба.

— А, ничего страшного, упал с велосипеда. Как поживает Кайя? И Яан?

— Не знаю, — говорит Маарджи, не поднимая глаз от чашки с кофе. — Может быть, ты не видишь ее.

— Что ты хочешь сказать? Что мне нельзя с ней повидаться?

— Да. Ты Яану…

Я понимающе киваю.

— А теперь Тоомас, — с ноткой смирения в голосе говорит она. — Тоомас ему папа. Яан красивый мальчик. Жив тут, когда Кайя учиться. Нет проблем. Для нас хороший. Теперь Микель… Да, да. Я очень печальный. Даже его… там, в… зверь… на дача…

— Его лис?

— Да-а. Даже она уходит. Кто-то приходит. Убивал.

— Убили?

Ее пальцы семенят по столу, потом взмывают, чтобы откинуть упавшую на глаза прядь волос, и делают хватательные движения, а верхняя губа поднимается, обнажая зубы в гримасе звериного оскала. Я киваю с встревоженным видом, хотя не очень понимаю, что она хочет сказать. Что лиса убил какой-то дикий зверь, из тех, что водятся на острове? Рысь, что ли? Изображаю понимающее сочувствие. Ее глаза туманятся слезами, но я не чувствую за собой вины. На самом деле, я даже рад. Уж лучше скорая смерть, чем постылая неволя. Всего несколько дней бродяжничества развили у меня не склонность к мистике, а жесткий практицизм. Может, Кайя живет где-то поблизости? Может, нет. Впрочем, к этому острову понятие «очень далеко» неприложимо.

За протекшие шесть лет Маарджи переступила порог старости, и я почему-то досадую, словно она сама в этом виновата.

— Так, — продолжает она. — Сейчас Тоомас, очень хороший человек, ей муж — он глядит за Яаном. Кайя счастливый — работа на радио.

Повлажневшие глаза ее сияют.

— Красивая девочка, — вздыхает она.

Я чуть заметно киваю; но приехал-то я ради Яана, не ради чего-то другого.

— Я много думай тут, — продолжает она. — Слишком много думай.

— Вернее сказать, размышляла.

— Раз-мыш-лял?

— Да, размышляла. Могу учить тебя английскому языку.

Она опять смеется:

— Очень хорошо!

— Одному человеку трудно, — замечаю я, довольный, что мы поладили.

Маарджи, охая, встает, чтобы сварить еще кофе.

Детектив закончился, на экране рекламные ролики: блондинка со смехом разбрасывает по газону эстонский стиральный порошок; красный автомобиль мчит по итальянской пьяцце; подновленный кусочек курятины в кляре «Мак-наггет» заигрывает с новым отношением эстонцев к своему здоровью.

Я отвожу глаза и с удовольствием смотрю на недавнюю глянцевую фотографию семьи на фоне маяка; я заметил его во время странствий по острову — на оконечности скалистой косы. На снимке все четверо, в том числе Яан в прогулочной коляске. Микель выглядит как всегда, только в очках. Рядом — фото Кайи, она снята крупным планом, скорее всего, в студии; на вид ей лет четырнадцать-пятнадцать. Карточка висела тут и прежде, я в этом уверен, но теперь смотрится иначе.

Девушка на снимке улыбается, но улыбка у нее не вполне Кайина: нет ямочек, один передний зуб чуточку налезает на соседний. Одета в строгое аккуратное платьице с белым воротничком. В остальном же это хорошо знакомая мне Кайя. И все-таки не совсем: хотя она снята с большим приближением, отличной техникой, под ярким студийным светом и фото тщательно отретушировано, Кайя выглядит заурядно, ее лицо не притягивает взгляд. Но за несколько лет человек может сильно измениться, думаю я; это же не двадцатисемилетняя Кайя, а девушка, только начинающая взрослеть.

Склонив голову, Маарджи тяжело вздыхает: в одной руке у нее настольная фотография Микеля, в другой — прижатый к носу платочек. Она беззвучно плачет, и платочек темнеет от слез.

— Микель, полмесяца, очень плохо. Очень-очень плохо. Кровь изнутри. Потом ничего. Просто плакать во сне. Потом белый и — спать навсегда. Как телик: чик, и всё.

На экране ведущий смеется, весело помахивая огромной копией евробанкноты.


Маарджи разрешает мне сопроводить ее на кладбище, к могиле Микеля. Идем всего десять минут; вот он, маленький кочковатый погост под кедрами, на самой окраине города. Маарджи ходит сюда ежедневно. Влажная трава поскрипывает под ногами; тропинки, однако, нет. Поодаль — могилы отца Маарджи и ловко орудовавшей сковородками матери. Ее двоюродные дедушки похоронены на разных военных кладбищах. На табличке четкие цифры: 1940–2003. Под нею горшки с растениями и букетик мелких засохших весенних цветочков, собранных на обочинах дороги. Прежде чем Маарджи успевает открыть рот, я догадываюсь, что букетик принес Яан.

— Очень близко. Да, Яан кладет цветок. Так лучше.

— Гораздо лучше, — соглашаюсь я, тронутый ее горем, которое напомнило мне мое собственное.

Маарджи шмыгает носом, я осторожно кладу руку ей на плечо. На ощупь оно, в общем-то, похоже на плечо моей матери.

Мы стоим вдвоем у могил и дружно хлюпаем носами.

Я чувствую, что в душе вспыхивает острая потребность увидеть Кайю, побыть с ней.

Но я приехал сюда ради Яана, а не Кайи, напоминаю я себе. Все еще приходится напоминать. Пока что я до конца не справился с этим наваждением.

На могиле Микеля, как и на маминой могиле, цветут желтые крокусы, а еще красивые, похожие на звезды цветочки; никак не могу запомнить их название.


От дома Маарджи до нынешнего жилища Кайи примерно двадцать минут езды на велосипеде; это старый, крытый соломой хутор, принадлежавший когда-то дяде Тоомаса. Последние шесть лет Тоомас без устали ремонтировал и реставрировал дом. Чтобы добраться туда, я прошу одолжить мне старый велосипед Микеля.

Но сначала, по настоянию Маарджи, надо принять душ. Как у любого настоящего бродяги, чистой смены белья у меня нет.

Я раздеваюсь в бывшей Кайиной комнате, где шесть лет назад мы предавались любви, пока Маарджи болтала по телефону с теткой. Здесь ничто не изменилось: на подоконнике та же фарфоровая белочка просит нас остановиться, пока не поздно. Но мы не остановились. И в результате на свет появился Яан, в этом у меня почти нет сомнений.

Грязь явно не желает расставаться со мной, особенно упорствуя на щиколотках. После душа я ощущаю запах от моей одежды, он куда крепче, чем я предполагал, но хотя бы не отталкивающий.

Убедившись, что я принял душ, Маарджи звонит Кайе; в потоке эстонской речи я улавливаю свое имя, оно настойчиво повторяется несколько раз, подкрепляемое кивками головы, словно на том конце провода Кайя выражает недоверие. После чего трубка переходит ко мне. Сердце подкатывает к самому горлу.

Голос у Кайи обеспокоенный, а не удивленный.