После всего произошедшего у меня зародилось чувство, словно я проделала очень долгий путь, полный трудностей и отчаяния, и вдруг неожиданно для себя достигла вершины, к которой стремилась. Передо мной открылся удивительный мир, где все стало ясным. Понятны стали теперь и слова Шимона о том, что Иуда — это наше испытание. Стало очевидным, как милостив Господь, даровавший через Иуду прощение и мне, и Симону Хананиту, который иначе не имел бы другой возможности прийти к Богу.

Я призналась Иешуа и в том, что угрожала Араму. Иешуа поспешил позвать к себе Арама, чтобы успокоить его и пообещать, что никто и не думает его выдавать. Но едва только Арам увидел Иешуа, а Иешуа не успел и рта раскрыть, как Арам разразился признаниями и сожалениями, проклиная тот день, когда он решил оставить Иешуа. По его словам, с тех пор он забыл, что такое покой, он терпел нужду и боялся ареста.

Я еще раз вспомнила слова Иешуа о том, что стоит лишь попросить о милости, и ты будешь прощен.

Спустя какое-то время Иешуа попросил нас найти ему жилье — он не имел дома с тех пор, как ушел из семьи и скитался, а также он думал начать работать где-нибудь.

Я и представить себе не могла, что в конце концов все разрешится столь благополучно. Ведь даже Арам раскаялся и вернулся к нам. Однако я стала замечать, что нашим, и особенно двенадцати избранным, совершенно непонятно происходящее. Конечно, ведь они не знали таких тяжких искушений, которые выпали мне, благодаря молчанию Иешуа, они ни о чем таком не догадывались. Они потихоньку сетовали друг другу, что вот теперь опять придется терпеть присутствие Арама, все, конечно же, ради его брата Фомы. Так же долго не могли смириться с присутствием язычника Симона Хананита, которого большинство считало ниже себя. Как-то они в тайне от Иешуа пришли к Симону и поставили ему условие пройти обряд обрезания. Иначе, грозились, что не примут его к себе. Симон смертельно перепугался и спросил лишь, нет ли какого-нибудь другого способа доказать свою преданность Господу. На что ему сурово ответили, что это единственный путь и вряд ли он вообще когда-либо сможет понять, что такое быть настоящим евреем, исповедующим Бога Единого.

После чего они пошли к Иешуа и сказали, что не примут Симона, до тех пор пока тот будет сопротивляться обрезанию. Иешуа по их речам понял, как глубоко они презирают Симона, и страшно рассердился.

— Вы все время печетесь о внешнем, но вам дела нет до сути.

Якоб возразил:

— Закон учит нас, что истинной вере нужно внешнее знамение.

— Скажи мне, — сказал Иешуа, — кого примет Господь как истинно верующего в него: того, кто проявляет веру внешне, как малое дитя, не понимая, что он делает и зачем, или того, кто сознательно принимает веру как зрелый муж?

Никто не знал, что ответить на его слова. Наконец Шимон, больше всех обеспокоенный появлением язычника, сказал:

— Но без обрезания нет и Завета Бога. Без обрезания мы не евреи.

— Иногда нужно быть больше, чем евреем, — ответил Иешуа.

Видя, что Иешуа недоволен, никто не стал больше ни на чем настаивать. Зато потом среди нас разгорелись жаркие споры. Я хотела встать на защиту Симона, но побоялась, что знаю Закон недостаточно глубоко и не смогу уверенно ссылаться на него. К тому же не думаю, что мужчины прислушались бы к мнению женщины в таком вопросе.

Филипп сказал о Симоне:

— Он как ребенок, и ум его как у ребенка. Сможет ли он понять, о чем говорит нам учитель?

Но Шимон возразил Филиппу.

— А разве мы не были детьми, когда учитель пришел к нам, но теперь мы понимаем его.

На самом же деле мы стали свидетелями того, как ревностно Симон шел по пути правоверного еврея, отбросив все, что связывало его с прежней жизнью. Он вернулся в свой дом и разбил там всех идолов. А потом решил сжечь их вместе с халупой. Деньги, которые он выручил от продажи своих снадобий, все до единой монеты он отдал в общую казну. С двенадцатью, которые по-прежнему относились к нему с подозрением, он держался очень открыто и дружелюбно. Филипп был прав, Симон был прост и невинен как дитя. Но именно будучи как дитя он обладал тем, чему Иешуа так хотел научить нас, — любви.


Прошло немного времени, и я заметила: вопрос об обрезании стал терять свою остроту. Слишком много других забот появилось у общины с появлениям Симона в нашем кругу, причем касались они не столько Симона, сколько нас самих. Слишком многому приходилось Иешуа учить нас на примере Симона Хананита. Но последовавшее за всем этим событие было, пожалуй, самым неожиданным. Я имею в виду возвращение Иуды. Он появился так же внезапно, как и исчез, почти ничего не объяснив. Он сказал лишь, что был в Кесарии во время происходивших там волнений. Однако всем было известно, что с тех пор прошло довольно много времени. Никто не ожидал, что Иуда посмеет вернуться — нас это поразило. Мы считали унизительным для себя обращаться к нему с какими бы то ни было вопросами и ждали, что на все это скажет Иешуа. Иешуа явно держался с ним очень сдержанно, но между тем не стал возражать против его присутствия.

— Надеюсь, вы вернулись, чтобы стать одним из нас, а не для того, чтобы сеять раздоры, — только и сказал ему Иешуа.

Иуда был явно удивлен, так как, по-видимому, приготовился к долгому спору.

По возвращении Иуда не был приближен к Иешуа настолько, насколько он был приближен к нему до ухода. Однако заметно было, что Иешуа сильно переживает и мучается, заново находя для каждого его место. В Иуде же начала проявляться и до того не очень скрываемая склонность к раболепству. Узнав о том, что Иешуа рад мирному разрешению конфликта в Кесарии, Иуда теперь лез из кожи вон, расписывая свое участие в событиях. Он не забывал при этом упомянуть, насколько глубже он стал теперь понимать то, чему учил Иешуа. Но как бы Иуда ни убеждал всех, что многое теперь было для него открыто, все же незаметно было, чтобы он выделялся среди остальных каким-либо особым пониманием. Многие из тех, кто не рассуждал об особых озарениях, разумел гораздо больше.

Мы понимали: что бы там ни говорил Иуда, но на деле он совсем не изменился. Так, например, он сразу спровоцировал разлад в общине. С первых же дней он невзлюбил Симона Хананита. Без сомнения, причиной тому была боязнь Иуды из-за него потерять свое место среди двенадцати. Прознав, что многие были против принятия Симона, Иуда постарался извлечь из этих споров как можно больше выгоды для себя.

— Вам стоит опасаться гнева толпы, — сказал он однажды Иешуа, имея в виду, что люди, узнав о язычнике, который к тому же слывет колдуном, могут побить Иешуа камнями.

— Ведь всем известно, что Симон занимался магией. То, что он язычник и не хочет жить как еврей, приняв обрезание, всех раздражает, ведь большинство слушающих вас очень далеки от понимания того, что вы говорите о человеке внешнем и внутреннем, — донимал Иуда Иешуа.

Остальные двенадцать помалкивали. Но ко многим в души стал закрадываться страх: а что, если Иуда говорит правду, и жизнь Иешуа в опасности? Позже, когда мы находились в Ахабре под Цефеей, кто-то из заклятых врагов Иешуа не преминул воспользоваться случаем и стал настраивать жителей против него.

— Правда ли, что ты в своих проповедях отвергаешь обрезание? — спросили у него.

Иешуа понимал, кто стоит за такими вопросами, и ответил, что когда-нибудь настанет день Суда, и тогда придет конец всему, в том числе и обрезанию.

Никто не знал, что ответить на это, но сдаваться не хотелось.

— Обрезание необходимо, ибо Господь должен узнать тех, кто был верен его Завету.

Иешуа, похоже, начал терять терпение:

— Вы считаете, что даже в Царствии своем Господь будет нуждаться в каких-либо знаках? Разве он не читает наши сердца как открытую книгу? Он знает о нас больше, чем любой знак мог бы сказать о нас. Обрезание было дано, чтобы укрепить народ в вере. Если бы вера была сильна, то не нужно было бы обрезания.

Услышав такое, противники Иешуа разъярились:

— Вы слышите, он оскорбляет наших праотцев и самого праведного Авраама. Он должен быть наказан.

Толпа взволновалась. Кто-то из середины толпы начал бросать в Иешуа камни. Но вопреки ожиданиям Иешуа не бросился бежать. Он остался на месте, держась спокойно и твердо. Ярость подстрекателей, натолкнувшись на отпор, разом утихла.

Шимона такие события крайне встревожили. Он позвал Симона, чтобы убедить его, что из-за его упорства жизнь учителя подвергается серьезной опасности и что Симону стоит задуматься об этом. Шимон настаивал на том, чтобы Хананит принял обрезание, заключив тем самым завет с Богом народа еврейского. Тогда и у тех, кто ненавидит нас, и у тех, кто любит нас и страдает за это от гонений, не будет повода ни для нападок, ни для неприятностей. Раздумывая, как бы все устроить, Шимон не решился обратиться с таким деликатным вопросом к учителям в Капер Науме. Он знал одного священника в Тверии и собирался обратиться к нему. Симон же продолжал упираться, как только мог, боясь страшного проклятия, которое падет на его голову в наказание. В конце концов все решили, что успокоить его смогу только я, так как именно я присутствовала при счастливом исцелении Хананита. Меня попросили сопровождать его и уговаривать его в пути, но я вовсе не была уверена, что смогу вселить в него мужество.

Вот так мне выпал случай побывать в Тверии. Я видела этот город в детстве, встающим из-за гряды холмов, помнила очертания его стен, возникающих как будто бы из воздуха, вдалеке от Мигдаля. Но никогда еще мне не приходилось проходить через его ворота. Шимон и Симон приехали за мной на лодке, но в Тверию мы решили идти пешком, чтобы не платить лишних денег за причал, к тому же лодку нашу могли сломать или попросту украсть — там такое случалось нередко. Шимон приказал мне закрыть лицо платком и не поднимать глаз, так что все мои впечатления о городе складывались из звуков — шарканья ног, шума повозок, и из цвета — белый камень мостовых слепил мне глаза, что было так не похоже на черноту улиц нашего города. У меня было тяжело на сердце, во-первых, потому, что это был город Ирода, стоявший на костях невинных людей, во-вторых, мы шли против воли Иешуа, ведь мы ему ничего не сказали. Но мне приходилось смиряться: я, как и все, прежде всего боялась за жизнь Иешуа.

Симон за все время, с тех пор как мы пришли в город, не проронил ни слова. Он был гораздо больше меня напуган городским шумом и суетой и напоминал зверя, которого привезли из лесной глуши. Мы старались поспеть за Шимоном, который вел нас довольно уверенно в направлении еврейских кварталов. Мы миновали дворец, окруженный плотным кольцом стражи. Перед дворцом располагалась огромная ровная площадь. Со стороны дворца открывался вид на озеро, столь мне знакомое. Я не раз у себя дома любовалась им по утрам, стоя на береговом выступе. Но здесь оно выглядело странно, я бы даже сказала, зловеще, в обрамлении чужого города, с такими чужими городскими статуями, колоннадами, а иногда и изображениями идолов.

Мы подошли наконец к молельному дому. Строение было почти такого же размера, как и молельня в Капер Науме, с небольшим порталом, выходящим на улицу, где располагались лавки местных купцов. Но если пройти во двор, вымощенный белым камнем, то перед глазами появлялось здание побольше. Как нам сказали, в нем жил Левит, который построил городскую молельню. Вход в лом Левита сторожили два каменных изваяния, изображающие животных. Мне показалось, что это были львы — звери мне знакомые, а, впрочем, может быть и медведи, которых я никогда в жизни не видела. Странно было видеть такие изображения у порога дома еврея, тем более священника. Дверь распахнулась, и в проеме появился слуга; я заметила, что пол в холле дома был отделан цветным камнем, из которого были сложены какие-то картины.

Смуглый слуга заговорил с сильным иудейским акцентом. Он спросил нас, чего мы хотим. Услышав, кто мы такие и откуда, он немедленно сделал нам выговор за то, что мы посмели появиться у главного входа.

Нам пришлось обойти дом и пройти через двор для слуг, где стоял тяжелый запах помойки. Мы потратили много времени, стараясь узнать у снующих мимо слуг, к кому нам следует обратиться, пока наконец к нам не вышел мальчик, помощник священника. Слуга был гораздо моложе меня, он сказал, что поможет нам за определенную плату, которая, тем не менее, составляла пять динариев. Шимон, наблюдая все, что происходило в этом доме, оценив унизительность обращения, готов был уже отказаться от задуманного. Но неожиданно Симон дал решительный толчок делу. Он стал живо торговаться о цене со слугой, давая таким образом понять, что готов принести эту жертву ради безопасности учителя.

Мы попросили, чтобы Симону дали вина, но нам сказали, что вино, подающееся в этом доме, не про нашу честь. Пришлось идти на улицу и купить в лавке вино, которое Симон выпил, не разбавляя. Затем слуга повел Шимона и Симона во внутренние покои, куда мне, как женщине, доступ был закрыт. Из глубины дома до меня доносились стоны Симона. Наконец Симон вышел из дома, туника его была запачкана кровью, он еле держался на ногах, из-за операции и опьянения, и Шимону пришлось буквально тащить его на себе. Сгущались сумерки, приближалась ночь. Нам следовало бы найти какую-нибудь недорогую гостиницу и переночевать в ней — Симон был очень слаб и нуждался в отдыхе. Но бродить в темноте по чужому городу было весьма опасно, к тому же денег у нас оставалось слишком мало. И я не знала, что скажу отцу, если не вернусь домой на ночь, он ведь ничего не знал о нашем деле.