Пробыв у Зекарьи около года, Иешуа пришел ко мне однажды и сказал мне голосом, в котором я расслышала укор:

— Ты бросаешь деньги на ветер, посылая меня туда.

Тон его задел меня, и я ответила холодно:

— Ты очень упрям и не знаешь, что значит быть хорошим евреем.

— Ты называешь меня евреем?

Я не сдержалась и ударила его. Во мне говорил страх — страх перед правотой его слов.

На следующий день он не пошел к Зекарье, я не обратила на это особого внимания, посчитав его поступок проявлением детской гордости. Однако он не пошел к Зекарье и через три дня. Со мной он почти не разговаривал, неохотно играл со своими братьями на заднем дворе, я видела также, как он писал что-то, небрежно выводя палочкой на земле буквы. Вскоре я стала замечать, что он отказывается принимать пищу. Сначала это было незаметно, он всегда держался очень обособленно и иногда напоминал тень, неприметно присутствующую среди нас. Но присмотревшись, я убедилась, что он не берет ни единого куска за трапезой. Ему было всего только восемь лет, и я ожидала, что, как всякий ребенок, в конце концов он придет ко мне за защитой и сочувствием. Но шли дни, он по-прежнему не покидал двора нашего дома. Дети стали сторониться его, так как не знали, как вести себя с ним, и Иешуа с каждым днем все больше уходил в себя; казалось, он был всецело сосредоточен на своем посте. За обедом или ужином он садился за стол вместе со всеми, боясь, что отец будет недоволен его отсутствием, но ни разу его рука не протягивалась к миске с едой.

Я была сражена его твердостью и очень перепугалась: во всем этом было что-то чудовищное. Я убедилась, насколько слаба была я в противодействии его воле. Кажется, именно тогда Иешуа понял, что Иосиф никогда не скажет и слова за или против него, и ему может возразить только женщина, его мать.

Прошла неделя, он по-прежнему не принимал пищу. Я подошла к нему и сказала:

— Ты можешь больше не ходить к Зекарье.

Он тут же спросил:

— Кто теперь будет моим учителем?

Я не знала, что ответить, и была в растерянности: всю это ужасную неделю моего сына, оказалось, волновал только этот единственный вопрос.

— Мы можем найти для тебя другого, если ты хочешь.

— Я знаю одного хорошего учителя, но он грек, — ответил мне сын.

Он ответил так специально, чтобы досадить мне, с моих губ уже готово было сорваться: «Но ведь ты еврей!» — но комок подкатил к горлу.

— Откуда ты, ребенок, знаешь о нем? — спросила я.

— От Трифона.

Имя Трифона обожгло мой слух. Чувство вины затрепетало где-то глубоко внутри меня. Кто ведет этот непрерывный спор между нами, между мною и Иешуа, ведь неслучайно именно сейчас, в острую минуту нашего противостояния, мне напомнили это имя.


На следующий день я отправилась к Зекарье, чтобы сообщить ему, что забираю сына. Казалось, он был нимало этим не огорчен.

— Он непослушный и полон гордыни, — заявил мне Зекарья, — его лучше приучить к ремеслу, иначе толку из него не выйдет.

Зекарья по своей недалекости не понимал, насколько опасны для него были его слова. Я готова была прибить его, настолько силен был мой гнев.

— Я поищу сыну другого учителя.

Зекарья промолчал. Мое возмущение сыграло на пользу Иешуа, он наконец получил то, чего желал. Ибо я содрогалась при мысли, что опять какой-нибудь малограмотный еврей-наставник будет лупить моего сына, едва заметив пробуждающуюся в нем любознательность.

— Я найму тебе того, кого ты хочешь, — сказала я Иешуа.

Он воспринял это как должное.


Учителя звали Артимидорус. Иешуа вел меня к нему через сеть переплетенных улочек Неаполя. Такую ветхость и нищету я видела, пожалуй, первый раз в жизни. Улицы представляли собой лабиринт узких проходов. Я удивлялась, как Иешуа мог запомнить дорогу. Мы остановились перед домом. Я все еще не была уверена, что мы не ошиблись. Я не могла себе представить, что грек, учитель, может жить в такой нищете и грязи, я не представляла, что мой сын приведет меня в такое место. Дом, если можно так выразиться, представлял собой беспорядочное нагромождение крошечных комнатенок, в каждой из которых ютилось по семье. На заднем дворе стояла нестерпимая вонь от уборной и от животных, свободно расхаживающих где попало, между ними сновали ребятишки в лохмотьях. Иешуа подвел меня к комнате, едва ли не самой крошечной и грязной, где вместо окна в стене зияла дыра, через которую в комнату проникал тусклый свет.

Я была готова тут же бежать из этого ужасного места, но Иешуа держался твердо.

— Артимидорус, — не то спросил, не то позвал он, отодвигая изодранную занавеску, закрывавшую дверной проем.

В освещенном проеме появился человек, он выступил чуть вперед. Я никогда не встречала никого, подобного ему. Изможденный, долговязый, черный как головешка эфиоп, он прикрывал наготу тряпьем, которое и лохмотьями нельзя было назвать. Однако держался он с большим достоинством.

— А, юный Иешуа, — воскликнул он по-арамейски, что меня совершенно обезоружило.

— Возможно, мы ошиблись, — сказала я, — мы ищем учителя Артимидоруса.

— И вы его нашли.

Он замолчал, не проявляя никакого намерения продолжать разговор. Пауза затянулась, мне стало неловко, возможно, мое первое впечатление о Артимидорусе было ошибочным. Мне очень хотелось уйти, но я преодолела себя и сказала:

— Я ищу учителя для моего сына.

— Это ваш сын ищет себе учителя, — сказал он.

Он отошел вглубь комнаты и стал умываться, как будто бы разговор был завершен. Но ничего еще не было решено.

— Он может остаться прямо сейчас, если вы не возражаете, — сказал Артимидорус наконец.

Я предполагала, что Иешуа приведет меня в некий храм учености, где царского вида жрец потребует с меня баснословные деньги, которые я не смогу заплатить и поэтому вынуждена буду отказаться. Но этот человек сокрушил все мои ожидания.

— Вы не назвали вашу цену, — сказала я.

— Сколько вы платили прежнему учителю?

Я сказала, что платила динарий в месяц. Артимидорус сказал, что будет удовлетворен такой же суммой. Похоже было, что контракт был заключен. Весь вид Иешуа говорил о том, что он готов был остаться тут навсегда.

— Но как мне вносить плату? — продолжала я.

— А как это было у вашего прежнего учителя?

— Я платила вперед.

— Так же будет и у меня.

Я протянула ему деньги, но он, казалось, не собирался подходить, чтобы взять их у меня. Он занялся какими-то своими мелкими делами. Порывшись в своей торбе, он достал из нее кусок зачерствелого хлеба. Горбушку отломил и дал Иешуа, остальное взял себе. Мне пришлось подойти к нему и попросить взять у меня деньги. Артимидорус взял монету, и тут началось что-то совсем странное. Получив деньги, он не стал прятать их в какой-нибудь укромный уголок или заворачивать в тряпицы, Артимидорус вышел во двор и отдал монету играющим там детям. Ребенок смотрел на монету по-детски чистым взором, не понимая, что это и зачем ему это дают. Затем монета оказалась на земле, и дети принялись играть с ней, как с каким-то камешком.

Тут же откуда-то из дальних комнат прибежала женщина, она забрала монету, напряженно окинув взором двор и потом метнув быстрый испуганный взгляд на Артимидоруса, который, впрочем, никак не отреагировал на ее появление.

— В будущем, — Артимидорус обратился ко мне, — вы можете давать деньги сыну, чтобы он мог купить себе рукописи.

Я так до сих пор и не могу понять, почему отдала Иешуа этому странному человеку, который вполне мог оказаться сумасшедшим или не знаю кем еще похуже. Может быть, потому, что какое-то неведомое чувство подсказало мне, что этого странного человека ничего не связывало с нашим суетным миром, он жил в нем и в то же время вне его. Именно это, наверное, и привлекло меня в Артимидорусе; я подумала, что он станет надежным убежищем для моего сына. Но я понимала и другое: я не в силах буду удержать сына, так как Иешуа, выбирая между мною и собственным путем в этом мире, сделал бы выбор не в мою пользу.

Вскоре, однако, так и случилось — стало ясно, что Иешуа был полностью потерян для меня и для семьи. Он часто и надолго уходил из дома, скитаясь где-то вместе с Артимидорусом. Оказалось, что Артимидорус был бездомным, и в тот день нам просто повезло, что мы застали его в том доме, а так он постоянно бродяжничал, переходил с места на место, устраиваясь на ночлег в хижинах, где ему не отказывали в крове. Таким образом, он был действительно известен, его знали на городских окраинах, и он очень редко появлялся у Музея, где любили собираться ученые и богословы. Он же частенько высмеивал их. Многие и впрямь считали Артимидоруса сумасшедшим: он не боялся обо всем говорить открыто и нападать в своих речах на самых высокопоставленных чиновников. Но было также и много тех, кто считал Артимидоруса самым блестящим из учителей.

Сам Иешуа почти ничего не рассказывал о своем учителе. Если я спрашивала, какую философию приемлет Артимидорус или что он говорит о еврейском Боге, Иешуа отвечал мне всегда очень коротко и не очень вразумительно. Относительно философии сын сказал лишь, что наставник учит его пренебрегать земной славой, а про еврейского Бога он не говорит ничего — ни хорошего, ни дурного.

— Что же он в таком случае говорит о богах? — спросила я.

Иешуа ответил, что ничего, так как Бога невозможно познать.

Я опять была в растерянности: стоит ли мне бояться за своего сына, и если стоит, то чего. Жестокая правда состояла в том, что я сама не знала, чему нужно учить моего ребенка. Ведь вещи, бесспорные для Иудеи, здесь, в Александрии, выглядели совсем по-другому. Множество вер и верований переплетались в этом городе. Даже среди евреев было множество мнений, как надо исповедовать свою веру, и даже в доме собраний можно было услышать молитвы, возносимые и к римским богам, и к египетским.

Из разговоров на улицах также едва ли можно было узнать что-то толковое об Артимидорусе, и хотя почти у каждого наготове была история, расписывающая его дерзость и независимость, почти никто ничего не понимал в его учении. Кто-то говорил, что в один день он призывает сопротивляться Риму, но уже на другой день проповедует покорность. Говорили, что утром он отказывается от пожертвований богатеев, а вечером ужинает у них в домах. Узнав как-то, что у него есть ученик-еврей, его спросили, считает ли он, что евреев надо уравнять в правах с остальными. На что Артимидорус ответил, что, коль скоро евреи выбрали свой особый путь, не стоит им и объединяться с кем-либо. Но когда его спросили, кто заслужил особую милость богов, он назвал евреев, так как они претерпевают много гонений за верность своему Богу.

Один вопрос не давал мне покоя: как Иешуа, будучи совсем еще ребенком, оценил Артимидоруса и выбрал его себе в наставники, когда множество зрелых людей совершенно не могли разобраться в его учении. Иногда мне казалось, что Иешуа по-рабски привязан к Артимидорусу. Я сама была захвачена им в какой-то мере — очень притягательна была его независимость от мнения толпы. Ему ничего не стоило назвать белое черным и уже в следующее мгновение опровергнуть себя. Ему были безразличны те рамки, в которых существуют остальные. Свобода призрачна. Вот что привлекало Иешуа к этому человеку. Кто-то никогда не слыл рабом, но мог постоянно меняться в угоду чьим-то прихотям. Но была и другая опасность, думала я: тот, кто отвергает этот мир как таковой, что он оставляет себе? К чему он призывает?

Я разговаривала с Артимидорусом всего лишь раз, вскоре после нашей первой встречи. Я шла на рынок, располагавшийся за нашим кварталом. Я как раз сплела небольшую партию циновок и несла их на продажу. Когда я увидела его, он был один. Сев на тротуар, он начертил мелом круг вокруг себя. Зачем он это сделал, было непонятно, но его действие возымело интересный эффект — люди обходили его, так как инстинктивно избегали заступить за черту. Артимидорус испытывал явное удовольствие от своей затеи.

Я поприветствовала его. Он не ответил. Тогда я напомнила ему:

— Я мать Иешуа, вашего ученика.

— Знаю, — сказал он, — и ты считаешь, что только ради этого стоит приветствовать тебя?

Я уже знала, что так он разговаривает со всеми. Однако слова его поразили меня. Они как будто поставили преграду между мною и Иешуа и отняли все мои права на него. Спустя много лет, когда Иешуа действительно ушел от нас, мне вспомнились эти слова. Я поняла, что они предрекали то будущее, которое было скрыто от меня тогда.

Артимидорус умер зимой, как-то ночью, на улице. Случилось так, что как раз в ту самую ночь Иешуа из-за сильного холода остался дома. Потом он очень винил себя за то, что оставил учителя одного и не смог помочь ему.

Помню, я, кажется, сказала тогда, что Артимидорус рад был умереть, ведь жизнь так мало значила для него. Иешуа бросил мне в ответ, что я не понимаю, о чем говорю, и замкнулся в тяжелом молчании.