Мы пробыли в камере довольно долго, никто не подавал признаков какой-либо деятельности. Время от времени тишину нарушал шаркающий звук шагов да звон цепей — это приводили все новых и новых арестованных, пополняя ряды бедолаг, умудрившихся, как и мы, загреметь сюда. Мы с Йерубалем коротали время, по очереди пробираясь к окну. Людей на площади становилось все больше и больше. Поставили деревянные барьеры, разделившие толпу на несколько групп. Теперь на площадь люди стекались тремя разделенными потоками. Священники, совершавшие жертвоприношение, едва справлялись с наплывом людей, их праздничные облачения пестрели потеками крови. Они все время отходили к алтарю для жертвенного окропления. Тут же суетились служки с корзинами требухи, которую они вытряхивали в огонь. А народ все прибывал, потоки становились все длиннее и плотнее, а священники все так же сновали от алтаря к очереди и обратно — словом, все шло своим чередом.

Несколько помощников выстроились в ряд вдоль насыпей и запели. Чистые звуки их голосов понеслись над площадью, перекрывая гул толпы. Люди в нашей камере как по команде встали на колени и забормотали слова неизвестных мне молитв. Постепенно их голоса слились с пением за окном. В конце концов один из стражников велел им замолчать. Но пение продолжалось. Я понимал, что этим людям, арестованным без вины, очень горько находиться здесь, тогда как все их единоверцы сейчас там, на площади около храма. Признаться, у себя дома я никогда не видел ничего подобного. Я, конечно, бывал на праздниках в Гиппосе и даже в Гергесе, но там праздники ничем не отличались от ярмарочных гуляний, где можно выпить и побезобразничать. Да и разве можно молиться богам, чьи имена сообщает очередной император?!

С другой стороны коридора за мраморной перегородкой внезапно возникло какое-то оживление. Вошло несколько рабов, они принесли лампы, кресла, даже сосуды с ладаном и статуи римских богов. В свете ламп комната показалась мне более привлекательной; я увидел, что стены ее расписаны картинами, а пол выложен кусками разноцветного мрамора. Вошли несколько человек в белых туниках и белых накидках и осмотрелись, проверяя, все ли в порядке. Они выглядели очень важными и беспрестанно покрикивали на рабов. По коридору тем временем маршировала стража из воинов-самарян и еще каких-то устрашающего вида типов. Они прошлись вдоль камер и, заглянув вовнутрь, смерили обитателей таким взглядом, каким гуртовщики обычно смотрят на рынке на бракованный скот. Появились секретари-писари с кипами свитков из бараньей кожи. Когда же, в довершение всего, я увидел среди пришедших того, кто сегодня допрашивал меня и Арама, то воспринял его появление как должное, не удивившись и появлению горбуна.

Все зашевелилось и задвигалось, в одно мгновение сонная тишина преобразилась в гудение разоренного улья. Людей выталкивали из камер, к ним подходили дознаватели, дознавателям передавали ворох свитков, свиток начинал курсировать от дознавателя к писарю и обратно к дознавателю. Некоторые свитки, как я успел заметить, попадали за мраморную перегородку к белым туникам. И когда суета достигла высшей точки, раздался звук трубы, по коридору промаршировала еще одна шеренга самарян. Они выстроились у дальнего конца отгороженной комнаты, и тут появился сам правитель. На нем была простая туника из грубого материала, выглядел он так, словно его только что подняли с постели. Белые туники склонились так низко, что их накидки на какое-то мгновение полностью покрыли пол. Дознаватели же, наоборот, усиленно делали вид, что ничего особенного не происходит и они полностью поглощены работой. В какой-то камере сквозь зубы, но достаточно внятно выругались. Проклятие эхом прокатилось по коридору и пошло гулять по камерам. Самаряне тут же взяли дубинки на изготовку и принялись колотить ими о решетки, попадая по пальцам тех, кому пришло в то время в голову цепляться за прутья. Мгновенно воцарилась тишина.

Тем временем людей стали по одному подводить к высокому начальству. Многие признавали себя виновными, и свиток тут же передавался человеку в белом, при этом слышно было, что признавшиеся с трудом выговаривали даже свое имя. Их приводили из камер окровавленными, со следами жестоких побоев. Все понимали, как добывались, а вернее, выбивались такие признания. Камеры пустели. Среди тех, кого уводили, было много таких, кого, судя по виду, забрали прямо на улице, о чем рассказывал Йерубаль. Кто-то кричал, что он всего лишь пекарь из нижнего города, другой был кожевником. Тем временем под гул голосов вершилось правосудие. Доносились обрывки фраз на арамейском — это вели допрос дознаватели, белые туники вторили им по-гречески. Время от времени воздух взрывался отчаянным криком кого-то из осужденных, и тут же в ответ раздавался рык солдат, приказывающих замолчать.

Закончив первую часть допросов и получив нужные признания, перешли к тем, кого оговорили. Обвинение было подкреплено показаниями каких-то свидетелей, из которых никто здесь так и не появился. Причем обвинительные акты у всех были написаны одинаково. Такой-то и такой-то, дескать, обвиняется в заговоре против римских властей; он вступил в сношения с такими-то, такими-то и теперь разоблачен на основе свидетельских показаний. Было несколько имен, которые упоминались в каждом обвинении, имена известных всем повстанцев. Когда таким образом обвинили несколько человек, дознаватель, который был уже знаком нам с Арамом, вдруг вышел вперед. Из камеры вывели Еша.

Над ним жестоко издевались все это время. Лицо распухло и почернело, изодранная одежда висела лохмотьями, все тело покрывали кровавые рубцы — его пороли бичом. Мне почему-то стало нестерпимо стыдно смотреть на него, такого униженного, и я отвел глаза. Но даже сейчас, избитый, в изодранной одежде, он держался с исключительным достоинством, стоя перед правителем прямо, не согнув спины. Он смотрел открыто, и во взгляде его ни разу не мелькнул страх. Один из людей в белом одеянии спросил, как его имя. Он назвался Еша из Галилеи. Затем вдруг сказал, глядя прямо в лицо правителю:

— Ты либо глупец, раз веришь той лжи, которую заставляют здесь говорить, либо подлец, если знаешь, что это ложь.

Из камер донесся одобрительный и испуганный гул. В первый раз люди услышали здесь слова правды, произнесенные открыто. Самарянин тут же отвесил Еша хороший удар дубинкой. Гул усилился. Еша стоял невозмутимо, как будто все происходящее мало его волновало, и только кровь медленно потекла из рассеченной губы — из того места, куда пришелся удар.

Правитель скорее всего прикажет сейчас убрать Еша с глаз долой. Но он промолчал, скривив губы в ядовитой усмешке, — зачем показывать всем, что тебя смутили слова какого-то еврея. Повернувшись к одному из людей в белом, правитель обратился к нему по-гречески:

— Спроси, в чем он видит ложь и что считает правдой.

Еша ответил, перейдя на греческий:

— Не спрашивай о том, чего тебе не дано понять.

Губы правителя, до сих пор растянутые в улыбке, плотно сжались.

— О чем ты говоришь?! — отрывисто пролаял правитель.

Еша не ответил. Правитель пришел в бешенство. Подозвав дознавателя, он велел огласить обвинение. Однако дознаватель, вместо того чтобы прочесть, то в чем обвинялся здесь каждый несчастный, замявшись, начал путано объяснять что-то. Вина, видите ли, этого человека состоит лишь в том, что он знал некого Иуду Кирьянина, подозреваемого в сочувствии повстанцам.

— Разве это не тяжкое преступление? — жестко сказал правитель.

— Но у нас нет нужных признаний. Он проповедник и, как говорят, проповедовал мир и никакого насилия.

— Ты оправдываешь его, потому что ты сам еврей.

И не дожидаясь реакции дознавателя на свой укол, повернулся к Еша.

— Тебя обвиняют в государственной измене. Что ты можешь сказать в свое оправдание?

Еша по-прежнему стоял молча. Вокруг все тоже молчали в ожидании, что будет дальше. И чем дольше длилось молчание, тем глупее, казалось, выглядел правитель, которому никак не удавалось сломить Еша.

— Уведите его! — рявкнул правитель, прибавив невнятное проклятие.

Стража увела Еша. В камерах снова поднялся гул, самаряне опять взялись за дубинки и принялись охаживать ими решетки и попадавшихся под руку заключенных. Правитель изо всех сил старался сделать вид, что происшедшее никак его не коснулось. Слово его было законом, и он принял решение. И если его действительно задели слова Еша, открыто назвавшего суд фарсом, то он не собирался показывать своих чувств.

Когда гул голосов начал постепенно стихать, Йерубаль обернулся ко мне, и слова его прозвучали достаточно внятно, так что многие могли расслышать их:

— Если то, что он сказал, правда, а наш правитель повернулся к правде задом, значит, сам он и есть задница.

Раздался дружный хохот. Но правитель не собирался выставлять себя на посмешище. Лицо его побелело от гнева. Йерубаля выволокли из камеры и поставили перед ним.

— Имя! — пролаял правитель.

Не переводя дыхания, Йерубаль выпалил:

— Еша из Галилеи.

Снова раздался смех, но тут же затих — дело стало принимать опасный оборот. Правитель явно готов был прикончить Йерубаля на месте за такую дерзость. Кто-то в белой тунике приказал Йерубалю серьезно отвечать на вопрос, если ему дорога жизнь. Однако Йерубаль произнес снова, на этот раз тихо и покорно:

— Я Еша из Галилеи.

Кто мог теперь поручиться за то, сколь долго протянет этот плут и какие громы обрушатся на его голову за его дерзость. На мгновение показалось, что на римлян, на всю стражу и на весь суд напал столбняк. Даже самаряне замерли в растерянности, не зная наградить ли наглеца порцией отборных ударов или погодить. Наконец, правитель, обратившись к Йерубалю, сказал сердито:

— Тебе что, твоя жизнь не дорога, идиот?

Йерубаль продолжал стоять молча. Правитель нахмурившись отвернулся, показывая, насколько ему надоела вся эта возня. Но затем он кивнул страже, делая знак, что Йерубаля надо увести.

Воцарилась напряженная тишина — все переживали то, что только что произошло. Правитель также казался несколько подавленным, он встал с кресла и сделал знак своим рабам уйти.

— А что с остальными? — спросил человек в белом.

— Да выпорите их как следует и отпустите.

Затем, подобрав полы плаща, он направился вон из зала. Все произошло так внезапно, что самарянам пришлось потолкаться у выхода, стараясь поспеть за своим господином.

Казалось, что вместе с правителем из помещения исчез воздух, все как будто бы сделали один большой вдох и теперь не знали, как выдохнуть. Никто не знал, что делать дальше. Ни следователи, ни люди в белых туниках, ни стража не понимали, надо ли последние слова правителя воспринимать серьезно и отпустить узников или оставить все как есть. Мы тоже не знали, стала ли наша свобода близка и реальна, или более реально то, что мы будем гнить здесь и дальше. Но в конце концов прозвучал приказ, и нас стали выводить во внутренний двор. Заключенных поставили в очередь к козлам, на которых производилась порка. И мы так и стояли под серым небом, слишком хмурым, чтобы понять, день на дворе или вечер. Стояли и ждали полагающиеся каждому из нас сорок плетей.

Я никак не мог собраться с мыслями, все казалось мне каким-то ненастоящим. Наконец я заметил впереди перед собой Камня и Зелота. Я попытался поймать взгляд Камня, но он отвернулся, как будто бы боялся или не хотел смотреть на меня. Глаза Зелота были подернуты пеленой, как у животных, которых слишком долго держат в клетке; казалось, он вот-вот испустит дух. Подошла его очередь. Зелот был единственным, кто, лежа на козлах не вздрагивал и не морщился от ударов. Он держал себя так, как будто бы получал то, что заслужил.

Наконец процедура была закончена, и нам велели ждать. Мы собрались в углу внутреннего двора. За всю мою жизнь меня ни разу не пороли, ощущения были совершенно незнакомые — спина горела, словно ее жгли огнем. Я подошел к Симону-Камню, и мы долгое время просто стояли рядом, не говоря друг другу ни слова. Камень был чем-то смущен, я подумал, что, наверно, это из-за того, как он говорил про Еша.

— Может быть, потом они отпустят и остальных, — сказал он наконец.

Он до сих пор не мог взять в толк, за что они так обошлись с Еша. Ему казалось, что ошибка должна быть скоро исправлена. Зелот, по-видимому, был менее наивен и понимал, что дело плохо. Во взгляде, которым он обменялся со мной, сквозило отчаяние и безнадежность.

Мои друзья не знали греческого и не могли понять, что же действительно произошло на этом так называемом суде. Они не смогли уловить, что Арам предал Еша, но считали, что во всем виноват Юдас, ведь его имя упоминалось при чтении обвинения. Мне бы нужно было объяснить все Зелоту и Камню, но меня мучил стыд, ведь придется рассказать, что я был рядом с Арамом в тот момент, когда он выбалтывал все про Еша, и это, я понимал, решило судьбу учителя. Я был там, стоял на коленях, слушал и молчал. Арама не было сейчас здесь, во внутреннем дворе. Никаких следов его присутствия. Похоже, что его одного отпустили просто так.