Как бы то ни было, отношения с женой отца были прекрасными, и я отдаю себе отчет в том, что это полностью ее заслуга.

– Скажи, тебя ничего не стесняет? Тебе хорошо здесь? – как-то спросила она. В этом вопросе ничего не прозвучало про мою мать, но интонация была выбрана настолько точно, что я без труда прочел подтекст: «Я знаю, что ты скучаешь, но делаю все, чтобы скрасить эту разлуку».

– Да, – искренне ответил я.

– И мне очень хорошо. Я так рада, что ты у нас живешь! – произнесла она и отвернулась.

Я удивился этому движению, но потом все понял. Я понял, что мое присутствие подарило ей отца. Что я, этакий символ неверности, измены, обмана, тем не менее вернул в этот дом жизнь, я нес необычную «смысловую нагрузку». Именно благодаря мне (и моей матери – вот парадокс!) эти двое получили шанс. Они, находясь в положении, когда остается либо ненависть одного к другому, либо упивание одиночеством, вдруг опять обрели друг друга. Опять же много позже я понял и другое – жена отца была удивительной женщиной, наделенной редкой способностью и любить и прощать.


Шло время, я становился старше, и жизнь в этом доме потеряла пугающую новизну. Все мы – Татьяна Николаевна, отец, я – приспособились к ситуации и чувствовали себя почти спокойно. Большую роль тут, как ни странно, сыграл быт. Татьяна Николаевна старалась работать дома.

– Терпеть не могу присутственных мест! Только болтовней отвлекают! – говорила она и закрывалась часа на три у себя в комнате, чтобы, ни на что не отвлекаясь, позаниматься диссертацией. Потом она выходила в прекрасном настроении и, если я был дома, старалась меня растормошить. Татьяна много работала, но при этом с энтузиазмом и с каким-то азартом обустраивала нашу жизнь самым изысканным образом. Она с удовольствием готовила большие обеды, делала перестановки, перевешивала отцовские картины, приглашала в дом интересных людей, и ко всем своим затеям она подключала нас. Именно благодаря ей я понял, как здорово выполнять противную работу по дому – все зависило от того, с кем эту работу делаешь и кто, а главное, как тебя за нее похвалит. В этом доме я впервые почувствовал вкус размеренной, красивой в бытовом и душевном смысле жизни и понял, что эта способность подробно и обстоятельно жить не берется из ниоткуда, этому учатся, это перенимают. Отец работал сразу в нескольких фильмах, иногда подолгу отсутствовал, и мы с Татьяной Николаевной оставались одни. Именно в это время я обнаружил, что жена отца заядлая театралка, любит оперу и балет, кумиром ее всегда был Барышников. Редкие записи его выступлений она подарила мне в один из новогодних праздников.

– Почему именно Барышников? – как-то спросил я.

Она задумалась, а потом ответила:

– Видишь ли, то, что я сейчас скажу, будет очень непедагогично и может сослужить тебе плохую службу. Но ты умен и все правильно поймешь. Ты же не можешь отрицать, что Барышников как танцор – почти гений. Даже если тебе нравится Нуриев или нравился Годунов, все равно ты признаешь, что Барышников исключительной техники и исключительного артистизма танцор?

Я согласно кивнул головой. Барышников мне нравился, но мне очень хотелось знать, почему его так выделяла Татьяна Николаевна.

– Его стиль я бы охарактеризовала как лаконично-виртуозный. И вместе с тем скрытая мощь, размах. Это очень свойственно русскому балету. Но у него есть еще одно качество. Оно-то меня и привлекает. Барышников – человек дела. Он не только артист. Он – сам себе менеджер. Это не значит, что он отлично себя продает, хотя и этот момент немаловажен. Существенно то, что он в состоянии «проектировать» свою жизнь, свое творчество, свой успех. Не знаю, поймешь ли ты меня, но для меня Барышников – это Набоков в литературе. Ты читал Набокова?

Это был единственный раз, когда она задала прямой вопрос, касающийся моих знаний.

– Нет, – мотнул головой я. Когда происходил этот разговор, мне было уже пятнадцать лет, и, конечно, я мог бы что-то прочитать. Впрочем, это извечная проблема балета – непрекращающаяся репетиционная гонка, полировка мастерства – не оставляла времени и сил для чтения и других приятных и полезных занятий.

– Ты Набокова читал? – на следующий день задал я вопрос Егору.

– «Лолиту», что ли? – друг с ухмылкой скосил на меня глаза.

– Ну, – растерялся я, поскольку даже не знал, что именно стоит прочитать у этого писателя.

– Читал. Так себе. Если хочешь, полистай, но эта книжка скорее для твоего отца, а не для тебя, Пломбир.

Понятно, что после такой рекомендации книжку я прочел за пару дней, невзирая на занятость и усталость. Впечатление она на меня не произвела – для меня разница в возрасте в тот момент была чуть ли не основной преградой в отношениях. А язык Набокова и манера Барышникова в голове никак не состыковались.

– Пломбир, там дело не в языке, там дело в том, как он построил писательскую карьеру, – снисходительно объяснил мне Егор.

Мы с ним были ровесниками, но иногда он был выше меня на целых две головы.


А Татьяна Николаевна вовсю взялась за мое образование. Она сменила отца, который до этого старался дать все, что не успевало дать нам балетное училище. Он дома бывал редко, предоставляя возможность жене ставить на мне педагогические опыты.

– Тебе будет полезно познакомиться с драматическим театром. Лучше всего смотреть классику. И по программе надо, и за качество текстов не стыдно! – уговаривала она меня и доставала билеты на все стоящие питерские премьеры.

Наши спонтанные походы в театр вызывали у меня странное чувство. Жена отца была молода – когда я пришел к ним жить, ей было всего тридцать три года. Выглядела она еще моложе. Одевалась она модно, но в классическом стиле. Тогда, не имея возможности по незнанию углубиться в детали женской моды, я называл этот стиль «скучным». Но этот «скучный» стиль придавал ей столько обаяния, что редкий мужчина не провожал ее взглядом. Татьяна Николаевна не была так красива, как мать. Черты у нее были мельче, тоньше, немного заостреннее, но лицо было необычно эффектным. Становясь старше, я все чаще задумывался о природе любви и симпатии – на моих глазах был пример отца, который умудрился полюбить двух красивых и очень разных женщин. Тогда же мне были интересны отвлеченные беседы, которые обожала заводить Татьяна Николаевна.

– Чем хороша твоя профессия? – однажды спросила она меня и заставила задуматься – я никогда не пытался рассматривать свое занятие под таким углом. Я просто любил танец, движение, музыку. Любил полет прыжка, подчиненность тела, красоту танцевального рисунка. Но все это мне нравилось по отдельности. Я не связывал это все воедино и глубже не пытался заглядывать. Она, по своей деликатности, не стала дожидаться ответа.

– Все, что связано с искусством, помогает понимать многообразие жизни. Там, где математик увидит только одно верное решение, человек искусства увидит три неправильных и все пригодные к жизни.

Она рассмеялась, увидев мое лицо. Я же остолбенел от краткости определения того, что случилось с нашей семьей. Все решения, которые принимали мои близкие, на сто процентов правильными не назовешь, но они, решения, оказались вполне жизнеспособными.

Не имея возможности, в силу возраста, вдаваться в тонкости взаимоотношений отца и Татьяны Николаевны, я пытался понять, почему он ей изменил. Я видел, что моя мать была красива, но и Татьяна Николаевна была очень интересной. Кроме того, в ней была притягательная уверенность в себе. Я часто незаметно наблюдал, как она разговаривает на профессиональные темы, как ведет себя с гостями, которые в доме бывали очень часто, и от ее живости, остроумия, хлестких метафор возникало ощущение какой-то интеллектуальной лихости. Став взрослым, я прекрасно понял, почему отец когда-то на ней женился. Будучи подростком, мне никак не удавалось взять в толк, что же ему в ней разонравилось. Я еще не знал, что существует такая вещь, как страсть.


Пока мать жила в Питере, она ни разу не приходила на мои выступления. Егор, чья мать посещала училище при каждом удобном случае, завистливо вздыхал:

– Тебе, Пломбир, повезло, тебя не пасут! Ну, вот что можно с преподом обсуждать столько времени, – тоскливо ныл он, подглядывая за беседой матери и педагога. Его можно понять – вслед за беседой последует выволочка, но Егор не прекращал испытывать терпение преподавателей. Вместе с тем чем старше он становился, тем очевиднее выделялась его индивидуальность и одаренность. Судя по всему, характер дополнял природные данные.

В училище с самых первых классов в конце четверти, в конце полугодия и года всегда устраивали спектакль. Иногда для этого выбирали фрагмент классического балета или специально написанную для этого случая постановку. Печатались афишы, готовились костюмы, шли настоящие многочасовые репетиции. Именно в эти моменты мы, еще ученики, начинали понимать, что же означает наша профессия, ради чего до головокружения повторяешь одно и то же движение и ради чего стираются в кровь ноги. В нашем классе любимой постановкой был балет для детей по мотивам «Маленького принца» Экзюпери. Музыку и либретто написал один из питерских композиторов для городского праздника, а в училище оценили мелодичность и ту легкость, с которой на нее ложились классические па. Постановку повторяли из года в год, в моем классе именно я танцевал Маленького принца, а Егор исполнял партию Лиса. С точки зрения «большого искусства» постановка отдавала самодеятельностью, но и педагогам, и маленьким исполнителям, и родителям она нравилась. Я со своим ростом даже в подростковом возрасте на «маленького принца» похож не был, но комплекция, выгодная для сцены, светлые волнистые волосы, как выразилась одна из педагогов, «общая солнечность» помогли мне с этой ролью. Мать не видела, как я танцевал в младших классах («извини, с работы не вырваться!»), отец, как правило, бывал.

Когда я переехал на Литейный, я даже и не стал никому говорить о приближающемся спектакле. Был канун Нового года, все готовились к праздничному концерту. Наш класс показывал отрывки из «Жизели» Адана. Я с одной из наших девочек танцевал па-де-де. Это был уже не «Маленький принц», это была мировая балетная классика, и мне хотелось, чтобы на сцене школьного театра я выглядел по-взрослому. Наши репетиции продолжались до позднего вечера, потом шились костюмы, была генеральная репетиция. Я был горд от того, что мне доверили одну из центральных сцен балета, но мне даже в голову не пришло сказать домашним, что такого-то числа будет выступление и можно будет меня увидеть в главной роли. Каково же было мое удивление, когда в партере нашего школьного театра, среди многочисленных зрителей-родителей я увидел Татьяну Николаевну. Она улыбалась и аплодировала мне, совершенно не догадываясь, что обычно со сцены артист не видит конкретного человека, а только массу зрителей. Ее же я заметил случайно, когда искал взглядом девочку, которая мне нравилась и которую я пригласил на свое выступление. Потом, в фойе, мы встретились – я, Татьяна Николаевна и эта девочка.

– Ты изумительно танцевал, – восторженно похвалила меня жена отца, – мне очень понравилось.

Эти слова она произнесла очень просто, без жеманства, и я вдруг почувствовал гордость за ее строгий, но изящный внешний вид, за ее осанку, красоту лица и умение держать себя. Мне было лестно, что эта женщина имеет ко мне отношение. В глубине души я был растроган тем вниманием, которое она мне уделяла, той заботой, совершенно натуральной, без обязаловки, без надрыва. Я был благодарен за ту простоту и естественность, с которой протекала наша тогдашняя жизнь. Вскоре я готов был полюбить Татьяну Николаевну, как любят добрых и спокойных тетушек.

Мать звонила часто, еще чаще писала. Она скучала, терзалась угрызениями совести, и сквозь многословие разговоров и посланий просвечивала просьба простить ее. По телефону я пытался рассказать ей наши питерские новости, отвлечь фактами, событиями от слезливости причитаний, но удавалось это с трудом. И каждый разговор заканчивался непременными моими заверениями:

– Ничего страшного, что ты уехала, у меня все хорошо. Я скучаю, но много занятий. Будет возможность, обязательно приезжай. И не волнуйся.

Мать тихо всхлипывала и оставалась там, куда уехала. Как я понял, там у нее был обещанный огромный дом, большой сад и огород. Она не работала, а старалась обеспечить уют тому самому человеку, который наконец ее дождался.

Отец и Татьяна Николаевна о матери говорили открыто, доброжелательно, подчеркивая, что ее отсутствие в моей жизни – явление временное, что это просто что-то типа командировки, за время которой ее место никто не займет. Я скучал по матери, ценил деликатность окружающих людей, но как получилось, что однажды я Татьяну Николаевну назвал «мамой», я так и не понял. Мне вспоминается, что она сама этого страшно испугалась, словно присвоила чужую вещь. Она покраснела, что-то проговорила, а потом замолчала, делая вид, что ничего не произошло. Жена отца растерялась, потому что в этом слове была и совсем другая ответственность за человека, который к тебе так обращается, и неудобство перед той, которая именовалась так по закону и по родству. Я был далек от таких тонкостей, я просто назвал так человека, который стал мне близким, почти родным; который лечил меня от ангины, перебинтовывал ступни и мазал ссадины, готовил диетические бульоны и ругал меня за ошибки в фуэте и с которым я был на одной душевной волне.