Быстро прошла дальше. Эхо шагов странно звучит в гостиной. Там вся мебель сдвинута по углам, небрежно накрыта тряпками. Камин не горит, по нему даже нельзя сказать, что его когда-либо зажигали, плясал в нем веселый огонь, а рядом играла музыка, и хрупкая женщина в белом платье поднимала к лицу расписной экран…

Дверь в комнату Музы заперта. Анна постучала, но никто не ответил. Припомнила: запасные ключи есть у нее в комоде, наверху. Побежала туда. Лестница громко скрипит под ногами. Распахнула дверь – в ее комнате оказывается немного теплей. Нет запаха запустения. Но все равно, узнать комнату нельзя. Аскетичная спальня превратилась в изящный будуар. На кровати раньше лежали простые льняные простыни. Теперь это шелковое белье – розовое, насколько позволяет видеть свет фонарика. Сильно пахнет разнообразными духами – эти флаконы раньше стояли в спальне Музы, разве нет?

Да. И эти платья – они тоже висели в ее шкафах. Разнообразные шкатулки с драгоценностями вовсе не стояли пирамидой в углу комнаты Анны. Нет, нет!

Зажмурившись, чтобы не смотреть по сторонам, чтобы не видеть больше всего этого, невероятного, от чего мутился рассудок, Анна рывком раскрыла ящик комода, достала связку ключей – она была тяжелой и скользкой, как живая рыба, но, слава богу, оказалась на месте, – и помчалась вниз по лестнице. Руки тряслись так, что не попасть, не попасть в скважину узким клювиком ключа.

Попала.

Темно, холодно и вместе с тем – душно. Гамма запахов все та же, но к ней примешивается узнаваемый душок – хлорка и аммиак. Больничный туалет плюс нафталин. Здесь немного светлее, потому что окно, лишенное штор, бесстыдно обнаженное, пропускает свет с улицы. Стены ободраны, куда-то исчезли картины, афганские коврики, даже обои повисли лоскутами. Насколько похорошела спальня Анны, настолько изгадилась эта комната. Непригодная для жилья, темная, холодная конура, на роскошной кровати с резными спинками нет даже простыней, только валяется скомканное жидкое одеяло.

Нет, не одеяло. Анна сделала шаг, другой. Направила дрожащий яркий луч фонарика на то, что лежало на кровати. Это человек. Женщина, насколько возможно судить. На ней синий банный халат Музы. У нее лицо Музы – но испитое, ссохшееся, морщинистое. Руки женщины сморщились, скрючились, как птичьи лапки. Ногти черны и обломаны. С узловатых пальцев исчезли крупные перстни. Анна могла бы поручиться, что видела их. Пять минут назад, на комоде, в собственной комнате.

– Муза, – шепчет она.

Тишина. Черный провал рта безмолвствует. Обведенные черной тенью глаза не открываются. Как это могло случиться с Музой – так быстро? Что именно случилось с ней?

Анна делает шаг и касается плеча Музы. Плеча, из которого торчат все косточки. Какая же она холодная! Анна тянет ее, опрокидывает на спину. Видит, как безвольно падает на плечо голова. Пытается поднять хрупкое, хрусткое, но такое тяжелое тело. Еле слышное дыхание. Слабое биение пульса. Она еще жива, но умирает, может быть, умрет вот-вот. Анна могла это понять сразу. Мало ли она видела умирающих?

Происходящее превзошло ее понимание.

Удерживаясь на самом краю, на режущей кромке реальности, Анна накрыла умирающую старуху шубой, роскошно благоухающей шубой из серебристой норки – никто не должен умирать в холоде.

И только потом она закричала, и кричала до тех пор, пока не сорвала голос, но и тогда продолжала кричать – беззвучно. Анна кричала до тех пор, пока ее рассудок не потерялся во тьме, но и тогда продолжала кричать. Так, исходя безмолвным криком, она поднялась наверх. Ее брючки, те, в которых Анна была перед тем, как переодеться в нарядное платье, все так же висели в шкафу. А в кармане был спрятан флакон с маленькими белыми таблетками, которые Муза принимала, чтобы помочь биться своему изношенному сердцу.

Таблетки, которые должны помочь теперь сердцу Анны избавиться от обступившего ее кошмара. Помочь, остановив сердце навсегда. Где-то на свете есть целые поляны прекрасных цветов, розовых, сиреневых, пурпурных. Их соцветия-колокольчики в разных странах называют по-разному: ведьмины перчатки, кровавые пальчики, наперстки мертвеца, волчьи лапки…

Из них делают лекарство, которое может стать ядом.

Лекарство часто – яд.

И яд бывает лекарством – чаще, чем принято считать.

Двух десятков таблеток должно хватить с избытком, чтобы оставить за бортом этот дурацкий мир, который способен измениться до неузнаваемости за какие-то сутки.

Волчьи лапки…

Мальчик! Мальчик!

Анна легла на кровать, завернулась в жесткое, шелковое покрывало. Потом она накроется с головой. Анна не чувствовала холода, но не хотела, чтобы люди, которые придут сюда рано или поздно, увидели с порога ее лицо. Положила рядом фонарик. Ей страшно было оставаться в темноте, несмотря на то что она собиралась погрузиться во тьму вечную. Луч фонарика отразился в зеркале, и Анна вспомнила… Вспомнила… нет, нет, это было не с ней, а если с ней – то в прошлой, далекой жизни.

Ее трясло, но она знала, что дрожь скоро уймется. Таблетки подействуют быстрее, чем Анна поймет, что произошло. Некому будет остановить ее. Никто не попросит, чтобы она не уходила. Анна одна, одна в этом доме. В этом чужом и холодном мире. В своем безумии.

– Не уходи.

Мягкий, вкрадчивый голос, нежный, таинственный, потусторонний.

– Не уходи. Останься со мной.

Если ты безумен – то тебе ведь можно отвечать несуществующим голосам, верно? В этом бонус и смысл сумасшествия.

– Кто ты? – спросила Анна. Ее шепот прозвучал чуть слышно, но она и не нуждалась в ответе. Это был голос Марка, родной, знакомый, забытый, незабвенный, тот голос, который шептал ей глупые нежности и страшные клятвы. Анна не должна слушать его…

Но она не могла не слушать. Напоенные зноем летние дни разлагающе подействовали на ее волю. Мучительная сладость, обжигающий стыд – эта близость держала Анну в силках. Они узнавали друг друга день за днем. Анна выучила наизусть его жесты. Как пятерней откидывает он со лба отросшие волосы. Как сутулится и независимо поводит плечами. Его смешки, щенячий восторг в глазах цвета темного гречишного меда и голос, тоже как дикий мед – темный, густой, сладко-горький. Его истертые до белизны джинсы, его клетчатые рубашки. Каждая клетка становилась клеткой для ее сердца. Они целовались до головокружения, до болезненности губ, до полного умопомрачения. Они пробовали друг друга на вкус – но их тела так пропитались подмаренником и земляникой, что невозможно было уловить разницу. Их кожи были из одного лоскута, смуглого, гладкого, пропахшего лесом. Его руки, шея, темная родинка на плече, упругие мышцы на груди, сладко-соленые капли пота, острый запах подмышек, мускусный аромат замшевого паха – все сводило Анну с ума. В краткие минуты просветления она понимала – они делают что-то неправильное, так нельзя, они делают не то, о чем можно рассказать маме. В такие игры не играют с приехавшим погостить братом, даже если он двоюродный, даже если у него шальные глаза цвета дикого меда, и всезнающие пальцы, и ласкающий шепот.

– Кто ты?

– Я друг.

– У меня нет друзей.

– Есть. Я твой друг. Я тот, кто позаботится о тебе. Не надо бояться. Скоро все устроится и наладится.

– Ничего не наладится. Я сошла с ума. Это же очевидно. Если я останусь в живых, то попаду в сумасшедший дом. И скорей всего – умру там.

– Нет. Ты не сошла с ума. Просто есть люди, которые желают тебе зла. Люди, которые воспользовались тобой. Это не причина умирать. Это причина вывести их на чистую воду. Отомстить им… чтобы не смели… не смели…

– Я не могу. Я слишком слаба и не понимаю, что происходит. И вообще, отстань. Не видишь – я занята. Я тут, если ты не заметил, умираю.

– Ну, это не тебе решать. Тебе ничего не надо делать. Только согласись. Только скажи – да. Одно слово. Один слог. И я позабочусь о тебе. Как никто и никогда.

– Да, – сказала Анна, уже уплывая в холодный океан.

Не то чтобы она поверила голосу.

Не то чтобы она поверила даже в реальность этого голоса.

Просто Анне хотелось, чтобы кто-то о ней наконец позаботился. Взял на себя немного ее боли, вины, стыда.

Глава 8

Толстенькая девочка, слишком рослая для своего возраста, она и рождаться-то не должна была. Джозефу хватало трех детей, и он пришел в ужас, когда узнал о четвертой беременности Майры. Впрочем, ужас этот был отстраненный и бездеятельный. Дела Джозефа шли плохо, если не нищета, то банкротство уже стучалось в двери. Впрочем, ему было не привыкать – он трижды ухитрялся нажить состояние и трижды все терял, так что некоторая покорность перед ударами судьбы выработалась в его характере.

Джозеф был добр и легкомыслен, но воспротивился, когда его жена пожелала избавиться от ребенка. Майра тяжело переносила беременность, ее непрестанно тошнило, и она очень похудела. В конце концов, опытным путем женщине удалось подобрать рацион, который устраивал будущего ребенка, – устрицы и шампанское, шампанское и устрицы, больше ничего. Осушая очередной бокал, Майра говорила мужу:

– Поверь, этот ребенок родится уродом. Я чувствую, как он машет руками и ногами у меня внутри. Во время прошлых беременностей такого не было. Это ненормально.

Но Джозеф только смеялся. Последние деньги уходили на шампанское для Майры. Ребенок родился, это оказалась девочка, и она была вовсе не уродом – хотя, надо признать, и красотой не блистала. Мордастенькая, курносая. Джозеф прозвал девочку принцесса Мопсик. Он любил детей. Впрочем, это не помешало ему в один прекрасный день не явиться к ужину. И к завтраку Джозефа не дождались. Отец многочисленного семейства удрал, оставив жену и четверых детей. К чести его стоит отметить, что прихватил он из всего имущества только чемодан со своими галстуками и подтяжками.

Принцесса Мопсик была тихоня. Она могла целыми днями сидеть на скамеечке и слушать, как мать играет на пианино. Майра работала учительницей музыки. А когда Мопсику исполнилось пять, ее отдали в школу, приписав ей пару лет, – она была такая толстуха, что маленькое мошенничество сошло матери с рук.

Но там девчонка не чувствовала себя счастливой. Одноклассники из более благополучных семей не принимали ее в компанию. Да и потом, она была слишком мала для учебы и потому на всю жизнь приобрела отвращение к учению. Ей нравилось только танцевать. Она прибегала домой, заводила граммофон и начинала танцевать перед старинным зеркалом. Зеркало в изящной раме досталось Майре в приданое, как и инструмент, – ее семья когда-то была богата. Она учила музыке своих детей, но Мопсик не хотела учиться играть на пианино, девочка убегала к морю и танцевала там, словно повторяя движения волн, – смешная и нелепая толстушка с самозабвенно запрокинутым лицом. Принцесса Мопсик была нехороша собой и не умела танцевать, но хотела этого больше всего, вернее, больше она ничего не хотела… От одиночества девочка придумала себе друга. Воображаемый друг Мопсика был ангелом, он всегда умел утешить и рассмешить ее. И однажды он предложил научить ее танцевать – лучше всех на свете.

– А что взамен? – спросила девочка, знавшая уже, что просто так ничего не дается.

– Что сама пожелаешь отдать, – сказал ее ангел.

– Я поцелую тебя, хочешь?

Ангел согласился, и принцесса Мопсик согласилась. Она была ребенком, но ребенком, повзрослевшим раньше времени, со взрослой душой и взрослыми желаниями, и сделка вступила в силу.

Через три дня после Рождества Майра, прилегшая после обеда отдохнуть, услышала в гостиной детские голоса. Она пошла туда и увидела, что дочь собрала целую компанию соседских девчонок – самых разных возрастов, от едва начавших ходить до тех, что смотрелись уже невестами. Принцесса Мопсик танцевала перед ними, а те с разной степенью грациозности пытались повторить ее движения.

– Что тут происходит? – спросила, обомлев, Майра.

– Мамочка, я решила открыть свою школу танцев! – сообщила запыхавшаяся принцесса Мопсик.

Но Майру поразила не толпа из двенадцати девчонок в гостиной, а легкость и отточенная грация, с которой двигалась ее неловкая обычно дочь, неспособная раньше и чашку с чаем донести до рта, не расплескав его.

– Ладно, – сказала она и села за пианино.

Майра играла, а дети танцевали. В гостиной впервые за долгое время звучал смех. Разве это не было чудом?

До восемнадцати лет принцессу Мопсика интересовали только танцы.

К восемнадцати она вытянулась, словно деревце, а черты ее личика уже ничем не напоминали мордочку мопса, и двигалась девушка так грациозно, будто все время танцевала, а танцевала так, как дышала. Больше ее никто не звал Мопсиком, а звали Дорой, Айседорой. Айседорой Дункан, знаменитой танцовщицей. Босоножкой.