– Да кто же в это поверит?

– А почему бы не поверить? Если у нее и мотив есть?

Вероятно, Марина была очень убедительна, потому что и Милан, и дочь скоро с ней согласились сотрудничать.

А Людмила даже нашла сиделку. Будущую жертву. И в самом деле, глуповатую девчонку. Правда, в последний момент струсила, стушевалась, чуть было не испортила все дело. Но Марина перехватила инициативу. Со свойственной ей проницательностью Марина подумала, что Анна терзается чувством вины, которое заставляет ее быть услужливой по отношению ко всему миру так, словно она этому миру по гроб жизни должна. Вот пусть и выполняет свою миссию, несет крест вины дальше. Если уж она сама полагает, что этого заслуживает!

И ведь дуреха ни о чем не догадалась. Ни на секунду не усомнилась.

Чего нельзя сказать о Марине.

С тех пор как она окончательно вжилась в роль Музы, переселилась в ее комнату и уселась в инвалидное кресло, ее стали одолевать сомнения. Ведь план был рискованный, головоломный, и как ей такое вообще в голову пришло?

Словно сам дьявол в ухо нашептал.

Страшно.

Но нет пути назад.

Нет.

К тому же Марина умудрилась привязаться к своей сиделке.

Сначала она без умысла рассказывала ей что-то о книгах, о музыке, о кино. Вспоминала прошлое. Смотрела в ее глупенькие доверчивые глаза. И внезапно вся жизнь вставала перед глазами Марины. Иногда ей думалось, что ее собственная жизнь была хороша, богата, значительна – вернее, могла бы быть таковой, не завидуй она так мучительно сестре.

И страшнее всего оказалось то, что Милан положил глаз на эту дурочку, на девчонку. Стал вдвое чаще появляться в доме – но совсем редко радовал визитами Марину. Она старалась быть по-женски мудрой, но страх брал за горло. Что, если вдруг… Ведь она, Марина, написала за Музу завещание на эту глупышку. Значит, Анна теперь – богатая наследница, да к тому же молоденькая и хорошенькая.

А она, Марина, – никто. Запутавшаяся, алчная старуха.

Неведомые силы, помогавшие Марине, отлетели от нее.

Железная воля ослабела. Внутренний стержень, державший ее, исчез. Все чаще она чувствовала страшную усталость и желание прекратить это. Остановить, как угодно.

Но стоило Марине представить себе свою последующую жизнь – после того, как совершенное ею преступление раскроется, – ее охватывал ужас. Она хотела спать на шелковом белье, питаться хорошей, свежей пищей, носить нарядные платья и холить кожу дорогими кремами. Она не намерена была сидеть в тюрьме. Она не желала отказываться от денег. Об этом не может быть и речи, нет и нет!

Оставалось одно. Поторопить естественный ход событий.

И тогда Марина перестала кормить сестру. Перестала давать ей лекарства. Это должно было ускорить кончину Музы, но Марина лелеяла еще одну надежду, не имевшую отношения к материальным ценностям и любовным страстям.

Тоже вот – редкий случай.

Она хотела увидеть Музу сломленной. Молящей о пощаде. Хотела увидеть ее в грязи, в дерьме, в ничтожестве.

Но этого она не получила.

Муза была заточена в подвале собственного дома. Она не видела дневного света несколько месяцев. Не получала достаточно пищи, а потом и оказалась без еды вообще. У нее не было вдоволь воды, не было элементарных вещей. Она почти не могла двигаться. Любившая дневной свет и свежий воздух – дышала подвальной сыростью. Любившая красивые вещи – смотрела только на очертания тренажеров во тьме, похожих на пыточные снаряды. И тем не менее Муза ухитрялась сохранять чувство собственного достоинства и не опускаться, как опустилось бы любое живое существо. Она чем-то расчесывала волосы – может, пятерней. Она всегда была умыта. Она удовлетворяла свои гигиенические потребности самостоятельно. И никогда ни о чем не просила. Не умоляла. Вообще не говорила, лишь смотрела. Муза смотрела на сестру не только с достоинством, но даже с какой-то жалостью. Как на раздавленного таракана. Казалось, она не понимает смысла происходящего. Не чувствует ни малейшего дискомфорта. Если бы у Марины было столько же, сколько у Музы, а потом она бы всего лишилась – ну так она просто с ума бы сошла от горя и досады!

А этой – хоть бы что. Ограниченная женщина, без воображения.

Ужасно!

А ее пение! Голос – последнее, что изменило Музе. Ослепшая от темноты, она начинала петь ночами, и яркие фиоритуры ее подвижного голоса проникали в дом. И тогда Марина стала включать музыку, чтобы ни на минуту не оставаться в тишине. Чтобы посторонние звуки не слышала сиделка.

Чтобы не слышала она сама.

Впрочем, вскоре после начала принудительной голодовки Муза стала терять сознание – отключалась на целые сутки. Жизнь, так цепко державшаяся в ней, уходила по капле. Скоро началась агония.

И Марина решила – пора.

Ей нужно было избавиться от сиделки на сутки, чтобы она вернулась уже на место преступления. Обстоятельства сложились удачно. Дуреха ни о чем не догадалась и трогательнейшим образом махала Марине ручкой, когда ее увозили из привычной и нормальной жизни. Милан вернулся через час, чтобы помочь любовнице все устроить.

Марина чувствовала себя прекрасно. В кои-то веки. Иллюзия, созданная ею, оказалась столь совершенна, что могла служить инсталляцией, творческим объектом. Праздновать было еще рано, но… Но тем не менее…

И вдруг все идет наперекосяк.

То ли это болезнь, то ли дурное настроение, но она вдруг почувствовала себя так, словно из нее вынули некий стержень, лишили ее мощной подпитки. Ненависть и зависть к сестре, так тщательно лелеемые долгие годы, оказались вдруг ничем – фикцией, паром. Марина не могла больше ненавидеть Музу, она вспоминала о ней только хорошее. Как обожествляла в детстве старшую сестру, как она казалась ей красивее и добрее всех принцесс и как девчонки во дворе завидовали ей из-за Музы. Вспоминала, как та умела делать подарки. Она дарила непременно ту вещь, которую хотелось больше всего, и еще что-то, о чем тебе и в голову не пришло бы мечтать, и ко всему – кучу волшебной дребедени: ленты, бусы, веера, конфеты. Умела готовить самые вкусные в мире десерты, а из чего – из ничего: брусок пломбира, вишня, ликер. Она знала, как тебе причесаться. Могла вывести пятно с твоего любимого плаща, от которого отказались три химчистки. Однажды за ночь Муза сшила Марине модное платье. Она объясняла, с какими кавалерами стоит идти в кино, а каких лучше держать на расстоянии вытянутой руки.

Не любовь, не жертвы, не мученическая смерть. Бумажный веер и поплиновое платье. Вот от чего глаза наполнились слезами, а голова – непереносимой, рвущей болью, с которой нельзя было больше жить.

Глава 10

Любимая игрушка из детства, диаскоп, волшебный фонарь. Выключают свет, слышно таинственное гудение, пахнет сгорающая внутри аппарата пыль. На белой стене появляются фотографии, то яркие, то приглушенные, сменяются с легким щелчком. Повседневная бытовая магия, иллюзия погружения, которую можно прервать в один момент. Встать, потянуться, включить свет, заставив померкнуть картинки на стене, и выйти в привычную жизнь, а то и просто задремать в кресле, поджав ноги.

Тогда это казалось возможным, сейчас – нет. Ни сном, ни бодрствованием нельзя прогнать из головы яркие, мучительно отчетливые образы, словно они вытатуированы прямо на оболочке мозга.

Щелк. Анна дает показания, обсыпанный пеплом следователь смотрит на нее уже чуть добрее, в одном из глаз у него лопнувший сосуд, следователь задает все те же вопросы, снова и снова, от этого мутит, как на карусели. Анна простужена, у нее насморк, слезятся глаза. Хочется пить, таблетки, которые она принимает, дают такой побочный эффект.

Щелк. Старуха в больничной палате. Анна считала, что знает ее, два месяца прожила с ней рядом, а оказалось – это была вовсе не она. Теперь они знакомятся заново. Муза, настоящая Муза, а не ее сестра, уже умершая, похороненная, сжимает пальцы Анны в своих узких ледяных ладонях и улыбается – словно просит о чем-то, но о чем? От этой улыбки, от умных и печальных глаз старушки у Анны сжимается горло. Она хочет рассказать ей историю про волка, который кричал: «Мальчик! Мальчик!», но у нее сжимаются все внутренности, нарастает тошнота. Анне хочется плакать, но глаза сухие, и в горле сухо – это от таблеток.

Щелк. Суд. Главная обвиняемая отсутствует по самым уважительным причинам. На скамье Людмила Аркадьевна, барынька из поезда. И Милан. У женщины слезы текут по распухшему лицу, мужчина спокоен и даже чуть-чуть улыбается, когда видит Анну. Ему очень на руку неожиданный душевный порыв, в результате которого он выставил Анну из машины, наказав ей не возвращаться в тот проклятый дом никогда. Адвокат вцепляется в этот случай, как крокодил в задницу антилопы. Анну бросает то в жар, то в холод. Она наливает воды из графина, жадно пьет и с удивлением замечает, что ее зубы сильно стучат о край стакана.

Щелк. Анна лежит на кровати. Уже три дня. Это только так говорится: лежит. На самом деле она не может спокойно лежать. Ни одно положение не кажется ей достаточно удобным. Этот выматывающий поиск подходящей позы не дает Анне уснуть. Сначала с ней сидит сердобольная Ленка, потом приходит Алексеев, затем приезжают испуганные родители. Кажется, Муза тоже как-то приезжает. Это железная женщина, она держит спину прямо, ее голос звучит ровно. Анна не понимает, как та ухитрилась забраться на их этаж, в своем-то инвалидном кресле. Но Анне никто не отвечает на ее вопросы. Все наперебой задают вопросы ей. Всех посетителей очень интересует одно – как Анна себя чувствует и чего она хочет. Последнее кажется всем очень важным почему-то.

– Пить. Я хочу пить, – говорит Анна.

Ей приносят воду, сок, чай. На самом деле, несмотря на постоянно мучающую ее жажду, она хочет только пойти на маленькую, обшарпанную кухню. Повернуть вентиль газовой духовки. И засунуть в нее голову. Нет-нет, спасибо, спичек не нужно.

Каким-то образом Алексеев узнает об этом и привозит доктора, маленькую женщину с цепкими глазами. Она немедленно отменяет Анне таблетки, но выписывает другие и настоятельно, «настоятельнейшим образом», рекомендует ей лечь в клинику.

Анне хочется заплакать и закричать, но она знает, что человеку делать этого ни в коем случае нельзя, если он решил отказаться от клиники. Она отказывается и говорит, что хотела бы уехать с родителями. Домой. Отдохнуть.

Щелк. Она дома, на улице уже почему-то лето. Весь снег растаял, повсюду зеленая трава, это кажется невероятным – как она могла так быстро вырасти? Анна идет опушкой леса. На ней старые джинсы и майка. Она потеряла много веса и теперь может надевать одежду, которую носила в восьмом классе.

Щелк. Щелк. Щелк.

Слайды повторяются. Ну и пусть. Будем смотреть снова и снова, потому что за пределами этого светового луча, этих ярких пятен – пустота. От медового аромата подмаренника, от земляничного духа, даже от легкого запаха собственного пота ее мутит.

Я больна, понимает Анна. Только чем? Что же это за такие симптомы? Ведь знакомые, очень знакомые… Только, пожалуй, они должны быть не так растянуты во времени… Неделю, десять дней, максимум – две недели…

Абстинентный синдром, понимает Анна. В просторечии – ломка. Похожа на героиновую, но гораздо протяженней.

Так что же с Анной сделали? Может быть, та старая ведьма добавляла ей что-то в еду? В воду? Что-то было в воздухе? В стенах того старого дома?

И вдруг ее захлестывает желание, странное, безудержное, почти мучительное в своей силе. Она хочет вернуться туда. Она хочет вернуться туда больше всего на свете, как будто в том доме Анна может получить все, чего ей недоставало в жизни.

Красоту. Свободу. Легкость.

Марк.

Она вздрогнула и обернулась. Ей показалось, что кто-то шепнул ей на ухо одно имя. Имя, которое Анна запретила себе упоминать. Но нет, рядом ни души. Только шумит лес, перекликаются в кронах иволги. Что это на нее нашло?

– Сегодня ты, дочка, у нас молодцом, – сказал за обедом отец.

Они с матерью переглянулись, и Анна поняла – что-то случилось.

– Что новенького?

– Ты вот гулять ходила. А телефон дома оставила. Он звонил, да мать не взяла. Долго звонил.

Анна посмотрела, номер был незнакомый.

– Не станешь перезванивать?

Анна отрицательно покачала головой. Ей звонил только Алексеев, почти каждый день, и иногда Ленка. И тех Анна иногда сбрасывала.

И тут телефон в ее руках взорвался звонком.

Под напряженными взглядами родителей она поднесла к уху телефон.

Неприятно вкрадчивый мужской голос, заставлявший вспомнить обсыпанного пеплом следователя, сказал:

– Авдеева Анна Викторовна?

В обращениях, которые начинались с фамилии, никогда не было ничего хорошего, и Анна испытала искушение выключить телефон, и вообще – бросить его в трехлитровую банку, где жил чайный гриб, вырабатывая вкусный и полезный напиток.

Но она взяла себя в руки, гриб остался непотревоженным.