Повитуха приблизилась, держа прут в руке. Оливия догадалась, что его введут внутрь. Женщины раздвинули Оливии ноги, и одна из них держала ее за лодыжки, пока другая прилаживала прут. Бегум тоже наклонилась посмотреть. Хотя акушерка работала быстро и осторожно, прут причинил Оливии боль, и она не смогла сдержать стон. Бегум наклонилась посмотреть ей в лицо, и Оливия взглянула на нее. Она и в самом деле очень походила на Наваба. Казалось, бегум было интересно изучать ее лицо, как и Оливии смотреть на нее. На мгновение они пристально смотрели друг на друга, а потом Оливия закрыла глаза, так как боль — там внизу — повторилась.

* * *

Бет Кроуфорд не позволяла себе говорить об Оливии, пока не прошли долгие годы, целая жизнь. Я не знаю, думала ли она о ней вообще все это время. Вероятно, нет: тетушка Бет твердо знала, где следует ставить границы не только в речах и поведении, но и в мыслях. Точно так же она не позволяла себе задерживаться мыслями на бегум и остальных придворных дамах по окончании ее обязательного тридцатиминутного визита. У нее не было ни малейшего желания раздумывать над тем, что происходило на женской половине дворца после ее ухода — когда уносили европейские стулья и дамы снова поудобнее устраивались на своих диванах. Бет ощущала, что у Востока есть свои секреты и свои загадки, и неважно, чего они касались — дворца ли, базара ли в Сатипуре или переулков Хатма. Все эти темные задворки жизни находились за пределами ее интересов и ее воображения, как и Оливия, коль скоро та перешла границу.

Единственным человеком, не пожелавшим молчать, был доктор Сондерс. Это он раскрыл тайну Оливии. Акушерки в Хатме хорошо справились со своей задачей, и выкидыш у Оливии начался той же ночью. Она разбудила Дугласа, и он отвез ее в больницу, а рано утром доктор Сондерс завершил начатое. Но он прекрасно знал, что такое «индийский аборт» и каким образом его осуществляют. Самым распространенным способом было введение прута, смазанного соком растения, известного только индийским повитухам. В свое время доктор Сондерс изъял массу таких прутов из женщин, которых привозили в больницу с так называемыми самопроизвольными абортами. После он встречался с виновницами лицом к лицу и выгонял их из больницы. Иногда он раздавал пощечины — у него были твердые взгляды на нравственность и на то, как ее блюсти. Но даже он признавал, что некоторым местным женщинам, появившимся на свет в обстановке невежества и антисанитарии, нужно делать поблажки. Для Оливии таких смягчающих обстоятельств не нашлось. «Ну что, милочка», — сказал он, глядя ей в лицо. Старшая медсестра, шотландка, родившаяся в Индии — вместе с доктором они содержали больницу в строгости и чистоте, — с мрачным видом стояла позади него. Оба были возмущены до глубины души, но доктор Сондерс еще и торжествовал, ибо оказался прав. Он всегда знал, что в Оливии было что-то испорченное: слабость и безнравственность, которую почуял и которой воспользовался Наваб (и сам такой же испорченный).

Никто не сомневался, что Наваб использовал Оливию в целях мести. Даже самый либеральный и сострадательный англо-индус, майор Минниз, тоже был убежден в этом. Как и Кроуфорды, и, очевидно, сам Дуглас (хотя никому не было позволено раздумывать о его чувствах), майор Минниз изгнал Оливию из своих мыслей. Она зашла слишком далеко. И все же долгие годы он размышлял не столько о том, что случилось, сколько о последствиях случившегося. Они только подтверждали его теорию. Позже, когда он ушел на пенсию и поселился в Ути, у него образовалось больше времени, чтобы обдумать этот вопрос, он даже опубликовал — на собственные средства — некий труд, не вызвавший большого интереса у читателей: монографию о влиянии Индии на европейские сознание и характер. Он разослал свое сочинение друзьям, и таким образом у тетушки Бет оказался экземпляр, который я прочитала.

Хотя майор, несомненно, сочувствовал Индии, его рукопись звучала как предупреждение. Он писал, что необходимо быть очень стойким, чтобы выдержать Индию. И самые ранимые, говорил он, всегда те, кто любит ее больше всех. Можно по-разному любить Индию и — за многое: за пейзаж, историю, поэзию, музыку, конечно, за физическую красоту мужчин и женщин, но все это опасно для европейца, если он позволяет себе любить ее слишком сильно. Индия всегда находит болезненную точку и нажимает на нее. И доктор Сондерс и майор Минниз говорили о слабой точке. Но если для доктора Сондерса это было что-то, а то и кто-то, отличавшийся безнравственностью, то для майора слабости были подвержены самые чувствительные, и часто — и самые достойные люди, и особенно — их утонченные чувства. Этих-то людей и находит Индия и утягивает на противоположную сторону, которую майор назвал другим измерением. Он также назвал это другой стихией, в которой европейцу жить непривычно, и поэтому, погрузившись в нее, он подвергается увечью или — как Оливия — гибнет. Да, заключил майор, любить и восхищаться Индией с интеллектуальной или эстетической точки зрения прекрасно (он не сказал — с сексуальной, хотя наверняка мог бы), но делать это следует с позиции европейца — зрелой и взвешенной. Никогда нельзя размякать (подобно индусам) от чрезмерных чувств, ибо стоит такому случиться, стоит превысить меру, как тут же возникает опасность, что тебя утянут на другую сторону. Таковы были заключительные слова майора — в них и состоял его вывод. Майора, который так любил Индию, так хорошо знал ее, который даже решил провести здесь остаток дней! Но Индия всегда оставалась для него противником, иногда даже врагом, которого нужно остерегаться и с которым, при необходимости, нужно бороться и вовне, и изнутри — чтобы преодолеть собственное я.


Оливия не вернулась к Дугласу, а, убежав из больницы, отправилась прямо во дворец. В последний раз ее еще не затуманенный образ встает не из писем, а со слов Гарри. Он был во дворце, когда она приехала. Такая бледная, сказал он, ни кровинки. (Еще бы, ведь она потеряла много крови из-за аборта.) Сатипур находится недалеко от Хатма — около пятнадцати миль, и Оливия ежедневно проделывала это путешествие на машинах Наваба. Но тогда, когда она сбежала из больницы, машины не было. Гарри так и не выяснил, каким образом она добралась до дворца, но полагал, что на каком-то здешнем виде транспорта. Она была в одежде местных жителей — грубом сари, какие носят служанки, — и напомнила Гарри однажды виденную им гравюру: «Побег миссис Секом от мятежников». Миссис Секом тоже была в местном одеянии, растерянная, с растрепанными волосами и перепачканным грязью лицом — и ничего удивительного, ведь она спасалась бегством от бунтовщиков Сикрора: спешила укрыться в британской резиденции в Лакхнау. Оливия тоже спасалась бегством, но, как пояснил Гарри, бежала в противоположном направлении.

Гарри уехал вскоре после этого. Он так и не понял, почему Наваб взял к себе Оливию. В любом случае, эта загадка — как и сам Наваб — выпали из поля зрения Гарри на многие годы. Чему он был рад. Если он и вспоминал время, проведенное во дворце, то всегда с неприязнью и даже с отвращением. И, тем не менее, он был очень-очень счастлив там. Потом, в Англии, ему казалось, что счастье это было для него чрезмерно. Теперь единственное, чего ему хотелось, — это тихо жить с матерью в квартирке в Кенсингтоне. Позже, после смерти матери, у него поселился его друг Ферди — бросил работу в прачечной, чтобы ухаживать за Гарри. Ферди познакомился и с Навабом, но лишь спустя многие годы; к тому времени Наваб, по мнению Гарри, сильно изменился. Обстоятельства его тоже изменились, и теперь, приехав в Лондон, он не останавливался в «Кларидже», так как был довольно сильно стеснен в средствах. Возможно, поэтому он не взял с собой Оливию — не мог себе этого позволить, или же она и сама не захотела ехать. Она больше никогда не приезжала в Англию, а жила в доме в горах, который Наваб купил для нее.


Когда я сказала Маджи, что уезжаю из Сатипура, она спросила:

— Вместе с Чидом? — Отъезд Чида в Англию ее позабавил, как и все с ним связанное. — Бедный мальчик, — сказала она, — пришлось ему бежать. — Ее широкие плечи тряслись от смеха.

Я уверила ее, что вовсе не убегаю, а, наоборот, двигаюсь дальше — в горы. Ей это понравилось. Тогда я набралась смелости и спросила — а я уже давно собиралась, — что именно она делала со мной в тот день, день несостоявшегося аборта. К моему облегчению, ничего не произошло, но мне казалось, захоти она, ее попытки увенчались бы успехом. Что она сделала? — спросила я. Она, конечно, так ничего мне и не сказала, но ее лукавый смех означал, что и она не без греха. Я вспомнила, как она сидела там — сверхъестественное существо, обладающее сверхъестественными силами, которые, как мне теперь казалось, она использовала не для того, чтобы прервать мою беременность, а чтобы я до конца ее прочувствовала.

Сезон дождей — не лучшее время для подъема в горы. То и дело бывают оползни, и дороги надолго остаются непроходимыми. Гор не видно. То есть все знают, что они там: цепи Гималаев, простирающиеся бог знает как далеко и высоко, — их присутствие даже можно ощутить или вообразить, но не увидеть. Они полностью скрыты облаками и парами, туманами.


Прямо над городком X. по самому крутому склону горы разбросана пригоршня домиков. Даже в лучшие времена до них трудно добраться — если, конечно, речь не идет о самых выносливых альпинистах, — а теперь, во время дождей, горы совершенно неприступны. Мне говорили, что до недавнего времени, кроме Оливии, там жили и другие европейцы. Норвежка — вдова индусского историка, посвятившая себя разбору его архива; немец, принявший буддизм, и двое бывших миссионеров, которые попытались основать христианский «ашрам». Теперь они умерли и похоронены на старом британском кладбище, на плоской возвышенности несколькими сотнями футов ниже. (Повсюду британские кладбища! Вот что оказалось самыми надежными памятниками.) Лишь немца кремировали в индусском крематории да Оливию. Бывшие миссионеры попытались воспрепятствовать ее кремации, говорили, что ей место на кладбище, раз она не приняла индуизма в какой-либо из форм. Но она просила именно о кремации, поэтому ее и кремировали. Полагаю, что прах ее развеяли в этих горах, так как не было никого, кто мог бы распорядиться иначе: Наваб умер раньше ее.

Ее дом и сейчас там. Мне пришлось выждать несколько дней, пока не прекратился дождь и я смогла подняться наверх. Домик стоит себе на краю горы; наверное, из него открывается восхитительный вид, хотя в это время года оттуда ничего, кроме облаков, не видно. Существуют разногласия по поводу того, кому он достался по наследству. Карим и Китти пытаются это разрешить, как и другие спорные вопросы, касающиеся остальной собственности Наваба. И надеются сделать это раньше, чем дом реквизирует армия. Внутри здания появились опасные с виду трещины, и все покрылось плесенью.

Однако дом сохранил то, что, как мне кажется, было атмосферой Оливии. Конечно, там стоит пианино — не то, что у нее было в Сатипуре, а рояль, который Наваб прислал из Хатма (вместе с настройщиком из Бомбея). Занавески и подушки, порядком вытертые, но все еще желтые, как в Сатипуре, абажуры с бахромой, граммофон. В оконном проеме стоят стул и пяльцы: не знаю, декоративные ли они, или она и правда здесь сидела, то и дело поднимая глаза от вышивки, чтобы посмотреть на горы (теперь невидимые). Снаружи есть конюшни, но все, что в них когда-либо держали, это паланкин. Он до сих пор там, сломанный и покрытый пылью: в нем Наваба носили вверх и вниз с горы. Он слишком растолстел и разленился, чтобы карабкаться самому. Гарри говорил, что был потрясен, увидев его снова в Лондоне. Прошло пятнадцать лет, Навабу исполнилось пятьдесят, и он стал таким толстым, что в нем появилось что-то женственное. И обнял он Гарри как-то по-женски: прижал к пухлой груди и долго держал. Все забытые чувства тотчас вернулись к Гарри. Но потом оказалось, что его чувства к Навабу все-таки изменились, возможно, потому, что сильно изменился и сам Наваб. Он казался мягче и спокойнее, и у него было множество неприятностей на родине.

Судебную тяжбу, затеянную в 1923 году, он проиграл, в результате чего новый премьер-министр взял дела в Хатме в свои руки. Хотя на бумаге Наваб по-прежнему правил Хатмом, оставаться там при подобных обстоятельствах ему не захотелось. Бегум тоже нечасто бывала в резиденции, и вместе со своими придворными дамами заняла дом в Бомбее. Наваб часто останавливался там, когда не был с Оливией в X. Иногда он жил со своей женой Сэнди, ибо с Кабобпурами все было более-менее улажено. Сэнди же была нездорова, и в настоящее время лечила свои душевные недуги в Швейцарии.

Дела Наваба были расстроены, в основном в финансовом отношении. Ему приходилось содержать не только дворец и три других владения — жены, матери и Оливии, — но и в Хатме у него хватало забот. Нужно было обеспечивать всех тех молодых людей — уже, конечно, не молодых, — которые входили в его дворцовую свиту и которые, если и не приходились ему кровными родственниками, были потомками домочадцев, чьи предки служили еще Аманулле Хану. Наваб глубоко стыдился того, что не может создать им условия, к которым они привыкли. Годами торговался он с британскими властями, настаивая на увеличении суммы, которую ему выделили из доходов штата, но никак не мог добиться от них понимания: они знать не знали, каковы были обязательства у правителей его ранга. Поэтому он и приехал в Лондон — апеллировать к высшей власти. Он назначил, или попытался назначить, множество встреч и без конца вытаскивал из кармана какие-то бумажки с нацарапанными на них телефонными номерами и фамилиями, хотя частенько не мог припомнить, кому они принадлежат.