Так было с Жюльеном. Он увидел Сару, и его прихотливым взорам она показалась совершенством, так как отвечала всем его требованиям, предъявляемым женской красоте. И он знал, что будь он богатым, то непременно сказал бы себе: «Вот женщина, которую я хотел бы иметь своей женой».

Он отправился в фойе, чтобы увидеть еще раз Сару и услышать ее голос, и нашел, что у нее голос именно такой, чистый и приятный, какой должен быть у такой красавицы.

От Адриена он узнал, что она замужем. Об ее муже, Котироне Дезанже, он, конечно, слышал. Весь Париж говорил о нем и во всех других городах Европы, где были скачки.

Жюльен полагал, что в жилах Дезанжа была примесь семитской крови, и он думал, как подумали бы и другие мужчины, что Сара вышла замуж за Котирона по весьма понятным причинам. Странным образом он долго ничего не слыхал о болезни Котирона, а когда услыхал, то это пробудило в нем смешанные чувства, но главным образом симпатию к Саре.

Он подождал, пока не стал богаче, и тогда отправился к ней с визитом. А теперь он увиделся с ней два раза в один и тот же день.

Он припоминал выражение ее лица, все его оттенки и пафос, который слышался в ее голосе. У него было мало опыта с женщинами. Несмотря на то, что его отец трактовал эту тему в современном вкусе, Жюльен никогда не любил ни одной женщины, — частью оттого, что у него не было времени для подобных развлечений, но главным образом вследствие своей физической и в особенности нравственной брезгливости. Женщина только миловидная надоела бы ему до смерти; ему больше могла нравиться очень умная женщина, которая была бы забавна, хотя и некрасива.

Он решил в одно мгновение, что Сара была женщиной, которую он мог бы полюбить. Он пришел к этому выводу почти бессознательно, так как, наверное, он вовсе не думал о ней так много в первый месяц после того, как увидел ее в опере. Случайная встреча в Булонском лесу, где она каталась, вызвала у него беспокойное чувство лишь в течение нескольких дней. Затем внезапно, он и сам не знал, как это случилось, но он вдруг решил познакомиться с ней.

Он нашел, что она моложе, чем он думал, и не такая светская дама, какой она показалась ему на основании своего нарядного костюма и своих манер. Она, конечно, принадлежала к светскому кругу, но производила такое впечатление, как будто она могла, по своему выбору, признавать значение этого факта или игнорировать его. А ее отношения к своему мужу глубоко заинтересовали его. Он не мог понять их, и ему было неприятно думать об этом.

Но сегодня, после посещения оперы, он чувствовал себя особенно молодым и взволнованным и как-то сразу вся его благоустроенная жизнь показалась ему возмутительно сложной. Он не знал, куда приведет его будущее, и не старался подавить сильное возбуждение, охватившее его.

Он стоял довольно долго во дворе дома, где жил со своим отцом. Ночь была светлая, и он мог различить слегка поблескивавшие листочки растений в зеленых низких кадках и щели между старыми камнями мостовой. Легкий ветерок, пролетая и весело шевеля листьями, точно нашептывал им о свободе. Наверху в комнатах виднелся свет, на улице раздавались шаги одинокого прохожего и где-то вдали прозвенел трамвай.

Жюльен вдруг почувствовал близость ко всем этим знакомым вещам. Над ним открылось окно, и кто-то поставил банку с нарциссами. Аромат цветов донесся к Жюльену и вывел его из задумчивости. Он вздохнул и вошел в холодную, темную прихожую.

Его отец сидел в кабинете и читал газету. Окна и двери были закрыты. Подняв глаза, он приветствовал вошедшего сына.

Жюльен тотчас же взялся за письма и набросал пару строк на лежащем тут же бюваре. Отец все время следил за ним. Покончив с письмами, Жюльен взглянул на отца и сказал:

— Не пора ли нам ложиться?

Отец встал.

— Ты ничего не хочешь выпить? — спросил он.

— Нет, благодарю.

Свет лампы прямо падал на него. Он был похож на Жюльена или, вернее, Жюльен на него: те же черты лица, тонкий прямой нос, плотный подбородок, красивый рот и такие же глаза, очень ясные и с густыми ресницами. Но Доминик Гиз носил монокль и волосы у него были серебряные, а Жюльен не носил никаких очков и его светлые, густые волосы блестели. Оба, и отец и сын, производили впечатление незаурядных личностей. Жюльен был немного выше своего отца и его глаза были темнее и все черты были немного резче выражены у него, чем у его отца.

Старик махнул газетой, которую держал в руках, и проговорил:

— Ты это… прекрасно… э… суммировал сегодня, — сказал он.

— Тут нечего было распространяться, — откровенно ответил Жюльен, — только надо было коснуться дела и уйти.

— Это было удачно… для тебя, — улыбнулся отец.

— Я получил предписание для дела Лабона, но узнал об этом только что. Лабон сам написал мне, — сказал Жюльен.

— Мне кажется, это самое крупное дело в нынешнем году, — заметил старик, играя моноклем.

— Да, я думаю.

— А ты ведь самый младший из лидеров.

— Лабон сам лично просил меня… — начал Жюльен, но вдруг оборвал речь и, взяв портсигар, вынул папиросу и закурил. Отец прикоснулся к его плечу своей худой, слегка дрожащей рукой и, проговорив: «Доброй ночи», отправился в свою комнату. Щеки его чуть-чуть на мгновение покраснели.

Как только он ушел, Жюльен подошел к окну и открыл его. На него пахнуло запахом нарциссов и сирени.

О деле Лабона он уже позабыл и снова думал о Саре.

ГЛАВА III

Существует замаскированная ложь, так хорошо представляющая истину, что было бы трудно не обмануться.

Ларошфуко

Несмотря на то, что Сара очень поздно легла накануне, она встала рано, чтобы поехать кататься верхом. Любовь к лошадям служила связью между нею и Коти, который гордился ее посадкой и заботился о том, чтобы у нее были хорошие верховые лошади. Он никогда не упускал случая покататься с нею верхом, когда бывал в Париже.

В это яркое, светлое утро, когда улицы блестели, залитые солнечными лучами, Сара чувствовала особенную жалость, что Коти, так любивший солнце и весну, всего этого был навсегда лишен теперь, и не по своей вине. Эта мысль уничтожала ее собственную радость, мешала ей наслаждаться здоровьем и тем, что она могла кататься на такой прекрасной лошади в это чудное солнечное утро.

Коти должен был бы быть с нею рядом здесь, ее добрый, некрасивый Коти, со своим моноклем, болтавшимся на широкой черной ленте. Она вспоминала его манеры, его повадки, его вид фермера, шляпу, нахлобученную на его короткие, жесткие черные волосы, и его блестящие сапоги для верховой езды, относительно блеска которых он, самый нетребовательный из людей, всегда выражал самые большие требования.

Сара, вспоминая все это, почувствовала в душе прилив какой-то безрассудной ярости, потому что никогда, никогда больше она не услышит негодующих возгласов Коти по поводу того, что сапоги его не блестят надлежащим образом, или его веселого смеха, когда он бывает доволен цветом и блеском своих сапог. И в последнее время, в особенности, эти воспоминания часто являлись к ней, заслоняя солнечный свет и бросая тень на все грядущие дни.

Она быстро повернула лошадь и поехала домой. К своему удивлению, она увидала Гак, которая ожидала ее в прихожей.

Конечно, Сара прежде всего подумала о Коти.

— Его сиятельству не стало хуже? Он ничего не говорил? — спросила она, поворачиваясь к лифту.

— Нет, не в нем дело, — отвечала Гак каким-то агрессивным тоном и с гримасой на своем выразительном лице. — Это приехала миледи, не угодно ли вам?.. Явилась в моторе, не более десяти минут тому назад, с целой грудой багажа и не знаю еще чего. Я была просто ошеломлена, скажу вам!

— Я сейчас иду, — сказала Сара. — Где она, Гак? В белых комнатах?

— Нет, мисс Сара. Я поместила ее в красных комнатах, — ответила Гак, устремив взгляд прямо перед собой.

Сара почувствовала, что ее губы невольно вздрогнули. Она быстро повернулась к лифту и нажала пуговку.

Ее мать сидела и наблюдала за горничной, настоящей француженкой, распаковывающей вещи. Подставив свою прекрасную, надушенную щеку Саре для поцелуя, она сказала:

— Можешь ты приютить на короткое время бездомную странницу, дорогая моя?

Между Сарой и ее матерью, до ее замужества с Коти, всегда существовала полная откровенность; поэтому Сара ответила ей по-английски:

— Пожалуйста, отошлите прочь вашу горничную, напоминающую театры варьете, мама, и расскажите мне толком, что, в сущности, случилось.

— Ах ты, неверующая! — весело засмеялась леди Диана. — Как будто мать, даже такого сорта, как я, не может случайно почувствовать желание видеть своего единственного ребенка без каких-либо низменных мотивов, лежащих в основе такого естественного побуждения.

Сара засмеялась, нагнулась к матери и поцеловала ее. Игривая горничная прошла через комнату в ботинках с чрезвычайно высокими каблуками, что давало возможность видеть ее очень тонкие, обутые в шелковые чулки, лодыжки, и, остановившись у двери, сказала по-французски:

— Ну, а теперь?

Леди Диана как-то боязливо взглянула на нее и, сверкнув глазами, беспомощно потянулась за своим портсигаром. Он был сплетен из соломы, но в углу была ее монограмма, украшенная бриллиантами. Увидев, что портсигар был пуст, она принялась искать другие папиросы, но, заметив, наконец, открытый ящик с папиросами своей дочери, она взяла оттуда папироску, закурила ее и, развалившись на софе среди множества разноцветных подушек, вздохнула с облегчением.

— Ах, все это проклятые деньга! — сказала она наконец, искусно выпуская изо рта колечки дыма. Ее большие, красивые глаза были опущены и темные ресницы выделялись на ее белой коже. Губы у нее были полуоткрыты, и в общем она представляла очень привлекательную картину.

— Да, ты действительно прекрасна, мать, — спокойно ответила Сара. — Но продолжай дальше.

— Я не могу. Я должна была остановиться здесь, чтобы поправиться, — возразила леди Диана. — Правда теперь высказана. Ты знаешь уже худшее.

— Я знаю только то, что обычно случается с тобой, — с горечью заметила Сара.

Коти назначил прекрасную субсидию ее матери, когда женился на Саре, и затем два раза уплачивал ее долги. Когда он заболел, Сара несколько раз давала матери большие суммы и теперь она отлично знала, что ей и впредь придется это делать.

Слегка пожимая плечами, она прошлась по комнате. Она была голодна, и это внезапно заставило ее устыдиться за недостаток гостеприимства.

— Ты, должно быть, голодна? — сказала она с сокрушением. — Я сейчас позвоню, чтобы подали завтрак.

— О, я уже сделала это, — возразила леди Диана, — но они чего-то медлят. Я думаю, это оттого, что в доме нет мужчины. Слуги очень распускаются, когда нет хозяина, разве ты не замечала этого? Не знаю отчего это, ведь женщины и вполовину не производят такой суматохи, как мужчины. Адам и Ева правы, я думаю… Кстати, скажи, как чувствует себя бедный, дорогой Коти. Удивительно, как он держится… и, я думаю, еще продержится. Я пойду и взгляну на него сейчас же.

Сара густо покраснела.

— Пожалуйста, не надо, мама. Притом же Коти не принадлежит к числу предметов, которые выставляют на выставках.

— Но он мог бы быть выставлен, бедняга, хотя бы за всю ту пользу, которую он приносит тебе или кому-нибудь другому, — ответила задумчиво леди Диана.

Сара взглянула на нее. Она знала, что сердиться на мать было бы бесполезно, — она ничего не замечала; даже если бы ее дочь умерла, она едва ли обратила бы на это внимание. Для нее имело значение только то, что задевало ее чувство или ее благосостояние. Коти же не задевал ни того, ни другого, с тех пор как перед своим последним ударом он дал Саре полномочия распоряжаться его доходами, как она захочет.

— Во всяком случае, — продолжала леди Диана своим нежным голосом, слегка растягивая слова, — во всяком случае, я привезла сюда кое-кого, кто тебя может развлечь. Угадай, с кем я приехала на моторе. Мы неожиданно встретились на пароходе. Я вдруг увидела лимузин, дожидающийся в Булони, и… Шарля Кэртона.

Она наблюдала Сару с улыбкой в глазах. Сара только небрежно повторила это имя.

— Шарль? Вот удивительно!

— Я ему сказала все, конечно, — смело заявила леди Диана. — Ты знаешь, ведь он непременно хотел приехать сюда. Я сказала ему, что это бессмысленно, что ты вышла замуж и простила ему и что он должен вести себя разумно, явиться с визитом и больше ничего.

— А что же он сказал? — спросила Сара. — Я не могу представить себе его, несмотря на твое живописное описание, каким-то кающимся грешником.

— О, он послал тебе записку, разве ты не знаешь? Это обычная вещь — и он явится сам, днем.