Я отшатываюсь.

— Она стала магометанкой?

— Она замечательная женщина, всем нам пример. Ты с ней скоро встретишься — для тебя это большая честь.

Я поджимаю губы и ничего на это не отвечаю.

Позднее меня ведут по лестнице вниз, в большую гостиную, где вдоль стен стоят низкие кушетки. Мебель здесь простая, но богатая. Матушка моя — величайший сноб. Во мне воспитывали привычку оценивать малейшие оттенки благосостояния и вкуса, и я сразу вижу, что у хозяина дома есть деньги, но тратит он их с умом, не для того, чтобы пускать пыль в глаза. Мне велят оставить башмаки у порога гостиной: ковры, по которым я ступаю, шелковисто касаются ноги, цвета их — словно приглушенный закат. По верхнему краю стены идет лепной фриз, похожий на медовые соты. Потолок сделан из какого-то резного темного дерева, стены белые, покрывала на кушетках из простого полотна, но лежащие на них подушки — из ярких шелков и бархата, а гобелен на стене такой, что дыхание перехватывает. Я касаюсь его, с любопытством отворачиваю край, чтобы посмотреть на стежки с изнанки — они такие же ровные, как на лицевой стороне. Рука истинного мастера. Странно видеть такую красоту у тех, кто живет жестокостью.

— Вижу, вы интересуетесь вышивкой.

От звука спокойного английского голоса я вздрагиваю. Оборачиваюсь и вижу статную женщину лет шестидесяти — шестидесяти пяти, которая смотрит на меня, слегка улыбаясь. Глаза у нее зимнего серо-голубого цвета, но веки с внутренней стороны выкрашены каким-то темным составом, отчего взгляд кажется очень выразительным — и чужеземным, и резким. Я не привыкла, чтобы меня так разглядывали; мне не по себе. Я рассматриваю узор ее крупных серебряных серег, сложное плетеное ожерелье, обнимающее ее шею. Одеяние ее густого темно-синего цвета, ворот и манжеты шиты серебром и украшены жемчужинами. Роста она высокого, держится прямо — очень внушительна. Но когда она садится на кушетку, поморщившись, словно суставы у нее плохо двигаются, я понимаю, что она старше, чем мне показалось.

— Добро пожаловать в наш дом, — говорит она, жестом приглашая меня сесть, словно я — гость, зашедший в воскресный день выпить чаю и поболтать. — Меня зовут лалла Захра, я жена сиди Касима, он — хозяин этого дома.

— Меня зовут Элис Суонн, я из Гааги, хотя семья моя родом из Англии.

У нее вздрагивают губы.

— И я была англичанкой. Родилась в деревушке Кинеги на западе Корнуолла. Теперь мне нечасто выпадает случай поговорить на родном языке.

— Значит, английские пленники попадаются не так часто? — язвительно осведомляюсь я.

Она хлопает себя по бедрам и хохочет.

— Что ж, Элис Суонн, жаль, что нам придется расстаться. Забавно было бы какое-то время подержать тебя при себе. Приятно видеть кого-то, не лишенного силы духа, но должна тебя предупредить: там, куда ты направляешься, показывать ее слишком часто было бы неумно.

Я сглатываю.

— А куда я направляюсь, можно спросить? Я хотела бы знать, что меня ждет. Мне кажется, если заранее свыкнешься со своей участью, легче ее принять.

Она поднимает бровь:

— Ты предназначена для Мекнеса.

Потащат на рынок, как овцу.

— А кто или что это — Мекнес?

— Неужели слава нашего великого султана не дошла до высшего света Голландии?

— Я не вхожа в такие круги, — твердо говорю я.

Она играет со мной, и она мне не по душе.

— Тебя выбрали в дар нашему благочестивому правителю, императору Мулаю Исмаилу. Его двор находится в Мекнесе, который, по словам моего мужа, сейчас перестраивают в самой изысканной манере.

Я молча это перевариваю. Когда матушка говорила со мной о знати, она едва ли имела в виду подобное.

— Тебя введут в императорский гарем, если будешь держаться разумно и пристойно, то ни в чем не будешь нуждаться до конца своих дней. Поселишься во дворце из мрамора, порфира и яшмы; будешь есть на золоте и серебре, одеваться в тончайшие шелка, а зимой — в мягчайшую шерсть, и умащаться роскошнейшими ароматами Аравии. О чем еще… девушка может мечтать?

— Император Марокко хочет взять в наложницы меня?

Мысль эта представляется мне совершенно нелепой.

— Ты достаточно хороша собой, у тебя светлые волосы и кожа, поэтому тебя подарят ему именно в этом качестве — а уж что он с тобой станет делать, это его забота.

Она мило улыбается, словно нет ничего особенного в том, чтобы сидеть и обсуждать подобные вещи.

— Брось, Элис, не так все плохо. Чужеземцы могут выставлять султана чудовищем, но он просто мужчина, такой же, как все. У тебя как у женщины из его гарема будет приятная жизнь, а лечь с ним тебе придется, возможно, пару раз за все время. Может быть, всего-то разок.

Я больше не могу скрывать гнев.

— Разок — это на один раз больше, чем надо!

— С этим трудно свыкнуться, понимаю: с утратой выбора и воли. Мне повезло больше, чем тебе, хотя я тоже была захвачена корсарами.

— Если вы, как и я, были захвачены пиратами, я ждала от вас большего сострадания.

— Элис, корсары — не пираты. Тебе может казаться, что особой разницы нет, но здесь эти люди герои, а не преступники. Они делают то, что делают, не ради личной выгоды, но ради всеобщего блага.

Я обвожу роскошную комнату рукой.

— Так ваш прекрасный дом не считается «личной выгодой»?

Она вскидывается:

— Понимаю, тяжело лишиться того, что ты привыкла считать свободой; но ответь мне по правде, Элис, бывает ли женщина подлинно свободна? В Англии, да, думаю, и в Голландии, нас растят и продают, выпихивают замуж, чтобы то укрепить семейное дело или политический союз, то спасти убыточное сельское поместье, то просто, чтобы сбыть с рук. Должно быть, тебя потрясло — и я это вполне понимаю — то, что тебя захватили в море, и ты оказалась среди людей, которых считаешь дикарями. Я знаю, тут немудрено испугаться. Меня взяли в плен во время нападения на Пензанс в 1625-м и продали на невольничьем рынке тут, в Сале. Я думала, жизнь моя кончена — а она только начиналась. Человек, купивший меня, взял меня в жены, и супружество наше стало счастливейшим на свете. Ты скажешь, мне повезло, а я скажу тебе, Элис, что эти люди — такие же, как везде: есть богобоязненные и почтительные, даже добрые; есть злые и полные ненависти. Все, что мы можем сделать, это надеяться на лучшее…

— И готовиться к худшему, — договариваю я за нее, раздраженная этой проповедью.

Она разводит руками:

— Все может оказаться куда лучше, чем ты опасаешься. Но полезно быть практичной и принимать вещи такими, какие они есть — со всем возможным достоинством. Так ты сможешь сохранить себя и сократить… трудности.

— Я не обращусь.

— Выбирай по совести. Но, Элис, важно лишь то, что хранишь в сердце. Не будь упрямицей, заклинаю. Для твоего же блага.

На мгновение воздух тяжелеет от обещания насилия, потом за моей спиной раздается шелест ткани, и тут же заострившееся лицо хозяйки смягчается, а кожу ее заливает румянец, словно кто-то зажег в груди женщины светильник. Я слышу мужской голос, глубокий и полный, и появляется хозяин дома — стоит и смотрит на меня.

Он стар и сухопар, у него смуглое лицо и белая, коротко подстриженная борода. Глаза его горят, они проницательно и жестко смотрят из-под затейливо повязанного головного покрывала, когда он мерит меня взглядом. Он обращается ко мне по-английски, отчего я теряюсь:

— Добрый день, Элис Суонн. Мой капитан склонен преувеличивать, но, вижу, в кои-то веки его описание недостаточно хорошо для предмета.

Неверие придает мне смелости, я твердо смотрю ему в лицо.

— Достаточно хороша, чтобы быть отданной в шлюхи какому-то жуткому султану, так мне сказали.

Глаза его поблескивают.

— Поразительно, какая решительная ты женщина. Красота и решительность — качества, достойные похвалы, но сочетать их — все равно что запрячь дикого жеребца и мула в одну повозку. Может выйти… небезопасно.

— Для возницы или для седоков?

— Для всех, кто окажется рядом. Но особенно для тебя. Элис Суонн, жаль, если такой дух будет сломлен, а такая красота — поругана.

— Меня станут пытать, чтобы я обратилась?

— Император не ляжет с неверной.

— Может быть, лучше выставить меня на рынок и продать тому, кто даст больше.

Он с удивительным изяществом и гибкостью садится передо мной, скрестив ноги, чтобы смотреть мне в лицо.

— Император всегда дает больше прочих, Элис Суонн; даже если платит не деньгами. Ты не поймешь, знаю, но поверь мне, я не просто так говорю, что не посмел бы продать тебя никому другому. Мулай Исмаил услышит об этом, и я лишусь головы. Молодые женщины столь необычной наружности — слишком редкий товар на наших рынках, чтобы не привлечь внимания.

— Так оставьте меня у себя служанкой, — предлагаю я.

— Это невозможно. Как ни жаль, мы должны тебя отдать. Ты — награда, достойная императора. Для императора мы тебя и приготовим.

7

Три дня спустя лалла Захра приходит в мою комнату с ворохом шелков. Бросает их на ковер, раскладывает яркими кучками. Потом поднимает из груды что-то и прикладывает ко мне.

— Это тебе подойдет.

Это простая шелковая рубаха сияющего голубоватозеленого цвета, с широкими рукавами и пуговицами с накидными петлями спереди. Она не похожа ни на что из моей прежней одежды. Практические соображения, стесненность в средствах и суровость климата, располагающая к камвольной ткани и шерсти, никогда не позволяли мне носить нечто столь вычурное. Мне до боли хочется тут же облачиться в шелка, но я подавляю порыв.

— Сомневаюсь, — произношу я, скрестив руки на груди.

— Примерь.

Очень долгое мгновение мы стоим, глядя друг на друга. Потом лалла Захра улыбается.

— Элис, я понимаю, почему ты так неуступчива. Я не каменная. Но жизнь неуклонно идет своим чередом, и возврата отсюда у тебя нет. Давай вместе попробуем взять у этой жизни все лучшее.

Я раздеваюсь до сорочки, и лалла Захра продевает в рубаху мою голову и поднятые руки. Шелк на моей разгоряченной коже прохладен, как вода, и неприлично тонок.

— А это надевают сверху.

Лалла Захра предлагает мне еще одно тончайшее одеяние, что-то вроде камзола из золотой сетки с вышивкой изумительной работы. Руки мои предательски тянутся к нему, словно обладают собственной волей.

Лалла Захра расправляет мне волосы по плечам, ведет меня к зеркалу — и я смотрю на свое незнакомое отражение. Преображение вызывает почти телесную боль. Если бы была такой, смог бы Лоран уйти так легко?


Лоран был странствующим художником — в Голландии их теперь множество. Говорят, ни в одной стране нельзя так легко прожить, если умеешь управляться с красками и кистями. Когда война с Испанией наконец прекратилась и настало золотое время для торговли, каждый голландский купец вдруг пожелал выставить напоказ свое богатство, окружить себя не только осязаемыми прекрасными вещами, поддерживавшими в нем веру в новую жизнь, но и образами этих вещей. Изображения цветов и плодов, городских сценок, портреты… дом не казался обжитым, если по его стенам не красовался с десяток забранных в рамы картин мира внутреннего и внешнего. Голландия повесила душу на крюк, всем напоказ. Лоран пытался заработать живописью в родной Франции, но французы в таких вещах привередливы, и Лорану не удалось сделать себе имя. Он, хоть и был мастеровит, не имел выдающегося таланта рисовальщика, но в Гааге этим можно было прожить. Для начала он был красив. Жены и дочери купцов поощряли его интерес. Черные волосы, темные глаза, точеные черты — он был так не похож на широких, светлых, краснолицых мужчин нашего города. Я никогда не казалась себе мечтательной дурочкой, которой могут вскружить голову прекрасное лицо или цветистые речи, но когда я встретила Лорана, сердце мое словно бросилось со скалы. И вся я устремилась следом спустя лишь мгновение.

Он постучался к нам, ища заказа: увидел крепкий, ухоженный купеческий дом и, без сомнения, ожидал, что дверь ему отворит крепкий, ухоженный купец. Когда я объяснила, что у нас таких нет, лицо его опечалилось, прежде чем он оправился и принялся извиняться. Тот миг открывшегося мне огорчения и стал для меня роковым — в тот миг я влюбилась. Дурной каприз, право: желать того, что не может быть твоим. В тот миг откровения он показал, во что меня ценит: я не была ни достаточно богата, ни достаточно хороша, чтобы привлечь его — как художника или как мужчину.

У нас было много пустых стен, на которых можно было развесить картины, но мы никак не могли позволить себе заказ. И все-таки я его наняла. Юдит подслушала наш разговор. Она выросла передо мной, когда я вернулась в дом, проводив взглядом француза, зашагавшего прочь по улице с развязностью, от которой у меня внутри все затрепетало.