Я надеюсь, что ради всех нас соитие будет кратким, и Исмаил вскоре издает рычание, откинув голову — каждый мускул его напряжен от похоти. Все это время глаза Элис прикованы к моим, и я понимаю: я — ее убежище, область покоя, куда бежит ее дух, пока тело ее подвергается поруганию. Между нами словно натянута раскаленная проволока: я чувствую ее боль как свою, глубоко в животе, каждая жилка во мне бьется от сострадания.

А потом внезапно, смущенный и сбитый с толку, я ощущаю, как плоть моя набухает и твердеет. Явление это так поразительно, что я отвожу глаза и смотрю вниз. Джеллаба моя натянута самым недвусмысленным образом. Что за нечестивые чары? В меня вселился демон? Или мощь султана так несравненна, что передалась и мне? Но я видел сотни — тысячу! — его соитий и прежде не чувствовал ничего, кроме отвращения и равнодушной скуки. Должно быть, случилось чудо! Я едва не издаю ликующий клич; но тут меня охватывает глубочайший стыд. Неужели я так извращен, что могу ожить только ценой унижения и боли другого человеческого существа? Возбуждение спадает так же быстро, как поднялось, и когда я заставляю себя снова поднять глаза, султан уже завершил начатое, а Элис отвернулась от нас обоих, замотавшись в простыню, запятнанную кровью.

Сделав свое дело, Исмаил набрасывает богато вышитый халат и, быстро подойдя к дверям, кричит, чтобы женщины забрали свою товарку. Они вбегают толпой, воркуют над окровавленной простыней, — им так положено (теперь они помчатся обратно в гарем и объявят о чистоте англичанки и мощи султана, чтобы не было сомнений в отцовстве любого возможного отпрыска), покрывают Элис диковинным одеянием, предназначенным для тех, кого лишает девства монарх, и уводят ее прочь.

Я смотрю ей вслед, но она не оборачивается.

Она пережила худшее; теперь важно лишь терпение. Но ничего утешительного в этой холодной мысли нет. Я чувствую опустошение, безнадежность — ужас. Так, внезапно осознаю я, было, когда мне случалось переспать с одной из венецианских шлюх. В то время я не признавался себе в этом, а после не возвращался к тем воспоминаниям, но соития без любви оставляли по себе изрядную долю стыда. И теперь я чувствую себя так, словно я, а не султан, воспользовался Элис и отбросил ее.

— Нус-Нус!

Повелительный голос рассеивает мои раздумья. Я взвиваюсь в такой панике, что роняю Книгу ложа и, нагнувшись, чтобы поднять ее, с грохотом опрокидываю резную ширму. Мы с султаном долго смотрим друг на друга — два человека, явленных друг другу как люди, и только. Потом мгновение уходит, возвращается страх, и я гадаю, ощутит ли Исмаил мое прегрешение, но он лишь улыбается. Лицо у него рассеянное, мечтательное.

— Она великолепна, эта англичанка.

— Элис.

— Так ее звали?

— Да, повелитель. Элис. Элис Суонн.

И внезапно, словно воспоминание соткалось из воздуха, я понимаю, где в последний раз слышал это английское слово. У Шекспира в «Отелло». Я помню слова, но не то, по какому поводу они сказаны. Доктор Льюис учил меня английскому, читая со мной свое драгоценное фолио, пятидесятилетней давности, истрепавшееся от любовного перечитывания. Слова эти — из пьесы о мавританском короле и белой женщине, которую он взял в жены. Губы мои вздрагивают.

— Чему ты улыбаешься?

Едва ли стоит рассказывать об источнике. Вместо этого я пытаюсь пояснить значение слова, но не могу вспомнить, как птица называется по-арабски. Приходится прибегнуть к пантомиме: я рисую рукой в воздухе изогнутую линию, и рука султана повторяет изгиб изящной птичьей шеи.

— Аль-Уез Абайад. Белый лебедь. Так я и стану ее звать.


Писец из Самира никудышный, это уже понятно. Его записи в Книге ложа сделаны скверным почерком, в них много исправлений и помарок. На чистой странице, не тронутой его неуклюжей рукой, я пишу:


День соединения третьей недели Раби ас-сани.


Элис Суонн. Обращенная пленница-англичанка, двадцати девяти лет от роду. Девственница. Дар Его Величеству от сиди Касима бен Хамида бен Мусса Диба.


Рука моя дрожит, когда я делаю запись, ум в смятении. Есть жестокая насмешка в том, что ведение этой летописи похоти и мощи поручено евнуху, правда? Еще больнее то, что этот евнух недавно был целым и уже вкусил наслаждений, таящихся между бедер женщины. Зачал ли я хоть раз ребенка? Боюсь, я нигде не задерживался достаточно, чтобы завести серьезную привязанность: мой хозяин редко оставался на одном месте дольше пары месяцев, он всегда был в пути, в поисках знания, заставивших нас объехать всю Северную Африку, Испанию и даже завернуть в Венецию. Ах, венецианские куртизанки, их мягкие белые руки, дразнящие наряды, едва не обнажавшие грудь, редкие духи, всеведущие взоры и неожиданные умения! С тех пор как меня урезали, я уклонялся от этих мыслей — мало есть вещей столь же бесполезных, как похоть для евнуха.

А потом появилась Элис Суонн.

Один звук ее имени у меня в уме пробуждает ту часть меня, которую я почитал давно умершей, и мне приходится подавлять прилив крови, стучащей в чреслах. Это совершенно против природы; и все же, все же, я не могу не думать — не избран ли я, чтобы принять некое чудо?

Желая отвлечься от безумных мыслей, я перелистываю книгу. Я всегда гордился тем, как тщательно и красиво веду записи. Большая часть сношений состоялась в Фесе, до того, как двор перебрался в Мекнес. Помню покои старого дворца, величественные и пышные, но мрачноватые, несмотря на высокие арки и богатое убранство. Они слишком много повидали: самая штукатурка стен словно пропиталась испарениями страдания. Я просматриваю записи и вспоминаю женщин, одну за другой: Наима и Хабиба, Фатима, Джамилля и Ясмин, Уарда, Аиша, Эптисам, Мария и Хама, многие — совсем еще дети. Некоторые плакали, когда он их брал, не понимая, чего от них ждут. Есть даже одна ранняя запись, в которой размазались чернила — я заплакал от сострадания к девочке. Я хочу найти ту запись. Никогда не забуду, какое лицо было у девочки, когда все случилось: зрачки ее походили скорее на дыры, чем на глаза, словно яростное соитие вытолкнуло ее душу из тела.

Я возвращаюсь к самому началу, потом листаю вперед, к настоящему — вся моя жизнь и жизнь женщин изложены в ежедневных скупых записях. Я хмурюсь. Где эта страница? Пока книга не попала в лапы Самира, она одна была не вполне чиста.

Я нахожу эмиру Зубиду, которая прекрасно знала, что делать: истинная маленькая соблазнительница с кожей цвета баклажана. Она родила султану двоих мальчиков; были шумные празднества. Разумеется, оба прожили недолго — появились на свет болезненными, а там, возможно, пособила Зидана. Почти все в то время рожали девочек; из мальчиков, похоже, никто не выжил. Кроме Зидана, разумеется, зеницы отцовского ока. Я переворачиваю страницу и обнаруживаю… не ту, что запачкана чувством и должна идти следом, а совершенно незнакомую страницу. Какое-то время я в замешательстве на нее смотрю. Пристально ее изучив, я понимаю: почерк не мой, хотя подделан очень неплохо — настолько неплохо, что, пожалуй, кроме меня, никто не уловил бы разницы. У разворота видна едва заметная линия, а внизу страницы — маленькая пометка. Я выношу книгу на угасающий свет во дворик, но мне не нужно подтверждение. Я знаю. Я просто знаю.

Страницу, очень умело ее изменив, вшили на другое место. Запись не лжет ни в чем, кроме даты: один сын, перепрыгнувший множество других сыновей, поставлен выше на лестнице наследников. Пешка, готовая к тому, чтобы игрок двинул ее вперед. Стык едва виден, так осторожно проделана работа: страница скорее вырвана, чем вырезана, уток и основа полотна соединены почти без шва. На это должно было уйти много времени. Возможно, недели три — поупражняться в моем почерке, переделать запись, перешить…

Они что, в самом деле думали, что я не замечу подделки? Впрочем, если бы все пошло по плану, я был бы уже мертв, получил бы гвоздь в голову или, прими я нечестивое предложение, был бы спрятан в безопасном месте, став заложником любых низменных прихотей великого визиря.

Я уже догадался, кто мой враг. Чего я не понимал, так это причины его поступков. Но теперь я, по крайней мере, знаю, что за игра идет и каковы ставки — а ставки высоки. Его участие в заговоре, призванном отстранить меня от службы, дорого ему обошлось. Он не обрадуется, что я ускользнул из его когтей и снова отвечаю за Книгу ложа. Интересно, как скоро ждать нового покушения на мою жизнь.

12

На следующий день я вновь приступаю к своим обязанностям, словно и не прерывался. Кажется, будто никакой истории с сиди Кабуром не было — все, как обещал бен Хаду. И все же мир изменил очертания — неужели я один это вижу?

Однако в тот день, во время обхода стройки, Абдельазиз искоса на меня поглядывает, когда полагает, что я занят записями. Случился выброс извести, четверо рабочих погибли; а один из огромных чанов с таделактом — штукатуркой, которую готовят из мраморной пыли и яичного белка, — загадочным образом треснул. Три месяца работы и двадцать тысяч яиц пропали даром. Исмаил весьма обеспокоен этим событием, он выпаливает распоряжения и раздает устрашающие обещания. Но я, несмотря на показное внимание к записям, ощущаю на себе взгляд визиря, словно на меня уставилось насекомое.

Когда я поднимаю глаза и застаю его врасплох, он отворачивается и вступает в оживленную беседу со старшим астрономом. Но выглядит он озадаченным, как будто уловил во мне перемену. Я напоминаю себе, что его должно было встревожить мое внезапное восстановление в должности. Что, интересно, сталось с его племянником? А еще я думаю об Элис. Здорова ли она? Хорошо ли к ней отнеслись женщины султана? Винит ли она меня за свое решение обратиться? Ненавидит ли за мое участие в своих бедах?

Мы направляемся к покоям Исмаила, когда подбегает служитель, сообщить, что во дворец прискакал один из наших генералов, весь в пыли — и срочно просит его принять. Мы находим его в комнате для приемов: он все еще грязен, с ним его люди, такие же неопрятные, при себе у них десяток больших мешков. Они подавляли восстание берберов в Рифе — и сопротивление было жестоким.

До последнего времени кампания шла неудачно, поскольку эти горцы — люди дикие и неукротимые, их независимый дух известен всем. Больше двух столетий ушло на то, чтобы убедить берберов перейти в ислам, говорят, что они до сих пор не вполне отказались от древнего язычества и тайком поклоняются богине. Говорят также, что они едят диких свиней, водящихся в их горах. Хотя те берберы, которых видел я, были людьми суровыми, почтенными, прозорливыми и умными — пусть и суеверными, верящими в колдовство и проклятия, и слишком уж гордыми и самовольными, чтобы склониться перед кем-то не из их племени. Исмаил их яростно ненавидит, их отказ признать его власть он воспринял как личное оскорбление. В конце концов, он — наместник Бога на земле, прямой потомок самого Пророка. Как смеют они не покоряться священной воле Аллаха?

В другое время Исмаил бы не потерпел такого непочтения и бесстыдства, — немытые — в одной с ним комнате! — но сейчас он жаждет узнать новости. Глаза его загораются.

— Покажите, что вы мне привезли! — требует он, пока ему кланяются. — Быстро! Без проволочек!

Я ожидаю военной добычи: золота и серебра, богатых тканей, сокровищ, взятых у поверженных вождей Рифа. Что ж, думаю, сам султан привез бы ровно то же: самое ценное, что у них есть. Все судорожно вздыхают, когда из первого мешка выкатываются головы — и отвратительно прыгают по мраморным полам. Здесь надо будет прибрать, думаю я. Головы совсем свежие, они все еще кровоточат и испускают прочие соки. Должно быть, пленников гнали почти всю дорогу сюда и зарубили лишь нынче утром. Я гадаю, как поведет себя султан, если поймет это — он, я уверен, предпочел бы собственноручно их казнить, и не быстро, нет. Но, похоже, значения это не имеет: султан уже стоит на четвереньках среди голов, не обращая внимания на грязь и мерзость, переворачивает каждую и с удовлетворением рассматривает, пока генерал перечисляет имена и названия племен.

— Отлично, — повторяет Исмаил, — отлично. Еще один враг Аллаха мертв.

Берберы, когда я в последний раз о них слышал, были такими же мусульманами, как мы все; но, судя по всему, нельзя быть правоверным мусульманином, если восстаешь против султана.


Меня вместе с несколькими невольниками отряжают собрать зловещие образцы и отнести их евреям, пока Исмаил осматривает лошадей и прочие трофеи, добытые солдатами. Меллаха, название еврейского квартала, происходит от арабского аль-маллах — «место соли». Именно поэтому мы сюда и пришли, поскольку только у богатых евреев квартала достаточно соли, чтобы сохранить эти напоминания о победе — чтобы они продержались подольше, когда Исмаил выставит их на городской стене, а не роняли куски предательской плоти на головы добрых жителей Мекнеса.