Евреев Мекнеса легко отличить в толпе: в городе мужчины по закону обязаны носить красные шапки и черные плащи, а ноги их должны быть босы; однако в своем районе (он недалеко от дворца, чтобы султану было легче добраться до еврейских денег) они одеваются как пожелают. Женщины расхаживают с открытыми лицами, они красивы и смелы; мужчины — умелые торговцы, за что их тут и держат, и по большей части неплохо ладят с марокканцами. При дворе тоже есть несколько евреев, здесь их больше уважают и меньше поносят, чем в других краях — хотя налогами султан их обкладывает немилосердно. Говорят, что без них Исмаил был бы как без рук: они оплачивают его армию и нововведения. Взамен им разрешено относительно спокойно зарабатывать и исповедовать свою веру.

Я отношу головы Даниэлю аль-Рибати, уважаемому купцу, у которого с десяток караванов в Сахаре — каждый размером с деревушку — и целый торговый флот, доставляющий товары, которые он привозит из пустыни: слоновую кость и соль; индиго, страусовые перья, золото и невольников, амбру и хлопок — в Европу, Левант и Константинополь. Аль-Рибати — смуглый коренастый мужчина в годах, наверное, ему около шестидесяти. Борода его ровно подстрижена, глаза голубые и яркие. У него повсюду знакомства, знают его как человека быстрого умом и вместе с тем честного, что в деловых кругах редкость. Говорят, что его состояние спрятано в пещерах под меллахой, и налогов он платит едва ли сотую долю от своего годового дохода, поскольку богат, как Крез или царица Савская.

Он извлекает из мешка одну голову и осматривает ее с важным видом. Предмет омерзительный, с шеи висят лоскуты, лицо рассечено ударом меча. Аль-Рибати цокает языком: дело обойдется недешево (ему, разумеется, не султану же), но препираться по поводу задания он не собирается — продолжительность его пребывания здесь зависит от готовности брать и отдавать. Хотя ему, вероятно, кажется, что это называется «отдавать и отдавать».

— Две недели, — коротко говорит он. — Возвращайся через две недели, они будут в самый раз.

Я выражаю сомнение в том, что Исмаил пожелает так долго ждать, пока будут готовы его трофеи, но Аль-Рибати смеется:

— Даже султан не может поторопить соль.

В тот вечер Исмаил берет на ложе дочь одного из поверженных вождей, хорошенькую девушку лет пятнадцати, с буйными бровями и шапкой черных волос. Когда ее приводят, она кажется вполне покорной, и меня отсылают от императорской особы, но не успеваю я сделать и нескольких шагов к своей комнате, как из покоев повелителя раздается рев, и я бросаюсь обратно. Страж, охраняющий дверь, пытается отнять у девушки нож. Как она умудрилась пронести его в спальню — не могу представить. Хотя вообще-то могу. Боже милосердный, что за решительное создание. Исмаил замечает меня и, смеясь, машет, чтобы я шел прочь.

— Беды не случилось, Нус-Нус, можешь идти.

Я с облегчением выскальзываю из покоев: во-первых, мне не придется присутствовать при соитии, которое, уверен, не будет приятным, во-вторых, она — не Элис. В Книге ложа я оставляю пустое место под имя берберской царевны, я его не разобрал. Я ложусь и засыпаю, как дитя, на всю ночь. А потом меня грубо пробуждают.

Даже не тряси меня мальчик за плечо, открыв глаза, я сразу понимаю: что-то не так. Свет, не тот свет. Он слишком ярок, даже для лета — первая молитва, должно быть, окончилась уже час назад, а то и больше.

Я рыком сажусь на постели.

— Султан?

Абид кивает, не в силах найти слова.

— Ему нехорошо. Просит тебя.

Я накидываю халат и бегу.

Исмаил лежит на диване, бледный. На лбу у него выступила испарина. Меня это тревожит: султан редко болеет, хотя частенько жалуется на мнимые хвори. И он никогда, ни разу не пропускал первую молитву.

— Приведи доктора Сальгадо, — говорит он едва ли не шепотом.

Доктор, испанец-отступник, спит, когда я к нему вхожу, и приходит в себя медленно. Лицо у него красное, глаза затуманены. Дыхание разит чесноком и гипокрасом. Когда я говорю, что султану срочно нужны его услуги, глаза у доктора выпучиваются от ужаса. Я бросаюсь в ближайший дворик и срываю для него горсть мяты, пока он одевается. По дороге в покои султана он жует листья, как животное, с открытым ртом, шумно дыша.

Исмаила эта хитрость не обманывает: он отшатывается от доктора и посылает меня привести вместо него Зидану. Даже хорошо, что султан слаб, а то голова Сальгадо могла бы отправиться в компанию к берберским.

Императрицу я нахожу в одном из дворов гарема. Она сидит на корточках, разглядывая внутренности цыпленка, а издали на нее с опаской смотрят ее женщины. Зидана поднимает глаза.

— Кто-то умрет! — радостно объявляет она.

Упирается руками в обширные бедра и поднимается. На парное мясо тут же слетаются мухи.

Мне для такого предсказания не нужны куриные потроха: тут каждый день кто-то умирает.

— Султан просит тебя. Он нездоров.

Зидана не спрашивает, что с ним — словно уже знает. Пока она собирается, я шарю взглядом вокруг, но Элис нигде не видно. Не пойму, что чувствовать: облегчение или разочарование; чувства мои напряжены, как у кошки, все слишком остро. Я не знаю, что сказал бы ей, даже если бы нашел. Но ее нет, и я начинаю беспокоиться, не случилось ли с ней чего-нибудь. Охваченный внезапным страхом, я обращаюсь к Лайле и спрашиваю, как ее здоровье — она отвечает игривой хорошенькой улыбкой и говорит, что здорова, но ей «немножко одиноко». Евнухи, бывает, дарят удовольствие женщинам гарема: люди изобретательны в поисках наслаждения — пальцы, языки, мужские достоинства из воска, камня, золота, даже иной раз овощи подходящей формы. Узнай султан, что творится у него под носом, его бы хватил удар; всем выгоднее, чтобы о таких вещах не болтали лишнего.

Лайла пытается залучить меня развлечь ее уже почти год. Думаю, больше из жажды недостижимого, волнующей кровь, чем из подлинной расположенности ко мне — но я улыбаюсь и отвечаю, что сочувствую ее беде, а потом расспрашиваю о разных любимицах гарема, о здоровье всех детей, чьи имена могу припомнить, и лишь после, прилежно выслушав перечень пустячных недомоганий и досад, осведомляюсь об Элис — обращенной англичанке, как я ее называю.

Лайла закатывает глаза.

— Она нас избегает. Так себя ведет — можно подумать, она монашка.

Исмаилу после прошлогодних набегов подарили двух монахинь, и они так упорно отвергали ислам и султана, что, когда их удушали, умерли с улыбкой на лицах, словно достигли вечного блаженства. Две девушки-ирландки, которых привезли вместе с Элис, ударились в такие рыдания при первой угрозе, что их отослали служанками во дворец в Фесе. Я почти готов пожелать такой судьбы и Белой Лебеди — но, по крайней мере, она все еще жива. Времени на расспросы больше нет, возвращается Зидана. Она подобающим образом одета, в руках у нее зелья и какие-то непонятные предметы.

Причина болезни Исмаила становится ясна, когда мы входим в его комнату: на теле султана, обнаженного до пояса, видны белесые следы укусов. И это не просто царапины, это — глубокие рваные раны, кожа вокруг них припухла и воспалена. Я невольно исполняюсь уважения к девочке-берберке: сперва нож, потом зубы и ногти.

— Следы страсти? — игриво спрашивает Зидана, и Исмаил на нее рычит.

— Бедный ягненочек, — причитает она, — злой волчонок тебя терзал, да?

Занятные отношения у этой императорской четы: она обращается с ним как с ребенком, а он почти не возмущается. Они до сих пор иногда проводят ночи вместе, даже спустя столько лет; в остальное время она помогает ему выбирать наложниц, отдавая предпочтение тем, кто может раздразнить его пресыщенный аппетит. Это тоже своего рода власть. Хотя, возможно, берберская царевна была слишком смелым шагом в неизведанное.

— Она дикарка! Варварка! Я ее задушу своими руками.

— Тише, ты растревожишь раны еще сильнее. Я сама все сделаю.

Она суетится над султаном, бормоча заклинания и поводя над ним руками по обычаю колдунов. В курильнице зажжены благовония, чтобы очистить воздух от заразы, которая еще может витать в комнате. Султану дают отвары из флаконов с зельями. Зидана роется в своих снадобьях, гремя браслетами, потом, выругавшись, зовет:

— Нус-Нус?

— Да, повелительница?

— Сбегай, принеси мне два клубня волчьего лука и немножко окопника; и чабрецовый мед — сам знаешь, где взять.


В тайном покое ничего не разглядишь. Я ищу сперва свечу, потом кремень, а потом то, за чем меня послали. Здесь столько всего, и никакого порядка. На поиски уходит вечность. Сначала я нахожу мед — такой густой и темный, что кажется черным. Он не для еды, этот мед. От него чудовищно воняет, хуже, чем у доктора Сальгадо изо рта. Потом волчий лук, а окопник я все еще не могу найти, когда кто-то произносит:

— Ты что здесь делаешь?

Я оборачиваюсь и вижу перед собой малютку Зидана. Глаза у него в полутьме горят, как у джинна.

— Твоя мать велела кое-что принести.

— Врешь! Это тайное место. Про него только я знаю.

Я развожу руками:

— Как видишь, это не совсем так.

— Называй меня «эмир» или «господин»!

— Господин.

— Я скажу, что я тебя тут видел.

— Хоть сейчас.

Он умолкает, переваривая это.

— За чем она тебя послала?

Я показываю ему мед и луковицы. Он, разумеется, понятия не имеет, что это за клубни: ему всего шесть, скоро семь, — но устраивает целое представление, рассматривая их, поднося к носу и обнюхивая.

— Они ядовитые?

— Не думаю.

— Ты много знаешь про яды?

— Немножко. Что тебе в том… господин?

Он пожимает плечами:

— Какой самый сильный?

— Твоя мать в этом разбирается лучше меня, спроси у нее.

Это ему не нравится. Он ходит за мной по пятам, пока я ищу окопник и в конце концов нахожу его в корзине с сушеными травами.

— Для кого это?

— Для твоего отца.

— Он заболел?

Его глаза вспыхивают. И, прежде чем я успеваю ответить, он выпаливает:

— Если он умрет, я буду императором, и все должны будут делать, что я скажу, или я велю отрубить им головы. Он умрет?

— Нет, не умрет.

— Дай ему яду, тогда умрет.

Я гляжу на мальчика в изумлении.

— Зидан, это измена! Если я ему расскажу, что ты говоришь, тебя выпорют, если не хуже.

— Ты не расскажешь, — уверенно говорит он.

— Почему это?

— Потому что если расскажешь, я тебя убью.

Он улыбается, и глаза его превращаются в два маленьких полумесяца.

— Или мама убьет. Если я попрошу маму, она тебя для меня убьет, запросто.

Он щелкает пальцами.

Я отказываюсь на это отвечать — у меня нет ответа. Страшась того, что могу натворить, я прохожу мимо него и взбегаю вверх по лестнице, к свету. Я оставил внизу горящую свечу — не слишком разумно оставлять огонь в закрытом помещении, полном сухих трав, да еще с шестилеткой; но я не могу ничего с собой поделать, мне хочется, чтобы все здесь сгорело и унесло Зидана с собой, яды, травы, чары — все. Мир станет только лучше.

Разговоры о смерти и отравлении выбили меня из колеи. Я быстро шагаю, глядя под ноги, и натыкаюсь на женщин, которые тащат за руки еще одну, не желающую участвовать в их играх. Вот Лайла, Наима, Фатима, Массуда, Салка. Они кружатся вокруг меня, хихикают, и мы с жертвой сталкиваемся нос к носу. Даже тут я не сразу ее узнаю, ее лицо выглядит незнакомым с этой темной раскраской. Сурьма и хна зачернили ее бледные брови, ресницы и губы, глаза у нее, как у египтянки.

— Элис!

Она плакала — сурьма с одной стороны растеклась.

— Они со мной обращаются как с куклой!

У меня на душе делается так легко оттого, что худшая ее печаль — утрата достоинства, что я смеюсь. Лицо ее сразу гаснет, она отворачивается от меня и быстро уходит, прямо в руки своих истязательниц, а я стою и смотрю ей вслед, разрываясь от муки.


Когда я возвращаюсь в покои Исмаила, ему, похоже, уже лучше — он не так бледен, испарина прошла. Зидана выговаривает мне за медлительность, но я вижу, что она довольна тем, что на время осталась с мужем наедине — это обновляет ее власть над ним, позволяет опутать его чарами и ласковыми речами. Похоть, чары и ласка — самые мощные орудия в арсенале женщины, и никто не умеет использовать их лучше Зиданы. Она уже подарила султану троих сильных сыновей: Зидана, признанного наследника, трехлетнего Ахмеда Золотого и, в начале этого года, Абдель Малика (никто даже не подозревал, что она беременна до самых родов, такая она толстая; казалось, он выскочил в мир, как маленький джинн, из ниоткуда). Зидана — старшая жена, поэтому, чтобы наследником стал кто-то другой, все трое ее сыновей должны умереть. Еще несколько дней назад я сказал бы, что это невозможно; но сейчас задумался.