— Невольники не слушают указаний: решили сами ставить палатки, совершенно не в том направлении. Кааба находится точно там…

Старший астроном показывает султану киблу, и Исмаил склоняется, чтобы рассмотреть сложные отметки на чеканных медных дисках. Когда он выпрямляется, лицо у него багровое от гнева. Меня, после стольких лет, уже не должно бы удивлять, как быстро у него может перемениться настроение, но даже я не готов к такой ярости.

— Пристрелить их всех! — кричит он ближайшим стражникам.

Взмахом руки он указывает на всех нас, ставивших палатки, — нас около сорока человек.

— Всех казнить. Они оскорбили Пророка! Они меня оскорбили! Пристрелить!

В отчаянии я порываюсь вскочить на ноги и бежать. Но меня словно пригвоздило к земле какое-то колдовство — я не могу шевельнуться. Я могу лишь слегка повернуть голову и смотреть, как надвигается на меня судьба.

Ближайший к султану стражник колеблется — роковая нерешительность. Исмаил тут же налетает на него, вырывая у него из рук ружье. Несчастный глупец удерживает ружье на мгновение дольше, чем нужно, и это будет последним, что он сделает — вот он с каким-то удивлением опускает глаза и видит украшенную каменьями рукоять императорского кинжала, торчащую из своей груди. Он роняет челюсть, виден обрезок языка во рту. Потом он молча валится на землю, уступая оружие. Исмаил хватает ружье, взводит курок и, едва целясь, разряжает оружие в простертое рядом со мной тело. Невольник вскрикивает от боли, подскакивая на локоть от земли. Из него хлещет кровь, большей частью горячий поток бьет по мне. И, словно по сигналу, остальные стражники начинают неистово палить, все вместе. Начинается хаос.

Я слышу, как кричит женщина, и, хотя никогда прежде не слышал ее крика, знаю, что это Элис.

— Повелитель, нет!

Мужской голос. Медник, каид Мохаммед бен Хаду Аль-Аттар.

— Нам нужны патроны. В горах полно берберов.

Умный он человек, Медник. И смелый. Бесполезно взывать к доброму сердцу Исмаила — у султана его нет. Бен Хаду решается сам дать стражам знак, чтобы те остановились. Следует краткий разговор между султаном и его каидом, а потом Исмаил движется к нам, и жестокость исходит от него, как вулканическое облако. Я вижу, как проносятся мимо меня его шитые золотом бабуши, а вскоре слышу влажный хруст — и вой, похожий на звериный. Я невольно оборачиваюсь и вижу, как Исмаил колотит вокруг себя двумя кувалдами, которыми забивали колышки для шатров. Руки султана летают в безжалостном вихре, сокрушая черепа направо и налево.

Сейчас я умру. Я уверен в этом до свинцовой тяжести в животе. Здесь, бесславно лежа вниз лицом на редкой траве, в чужой земле, без всякой на то причины — я сейчас умру.

Я много раз был на волосок от смерти. В императорском дворце каждый день кто-нибудь умирает, часто от руки самого Исмаила. Кто-то считает это честью — быть отправленным на тот свет лично султаном. Он, в конце концов, шариф, потомок Пророка, и потому ближе к Богу, чем любой из нас. Говорят, что тех, чью жизнь отнимает султан, точно ждут в раю полные роз тенистые сады, где реки текут молоком, медом и вином, а источники благоухают имбирем и камфарой, а вокруг них будут девственницы, источающие аромат ладана. Беда в том, что в минуты страха мною овладевают Малеео и Кулотьоло, а они, увы, не обещают таких услад.

Я пытаюсь подготовиться к встрече с предками, но могу думать лишь о сокрушительном ударе, о том, как поддастся мой хрупкий череп, выплеснутся кровь и мозги, — и о том, что я умру тут на земле, размозженный кувалдой, прямо на глазах женщины, которую люблю.

Эта мысль и подталкивает меня к действию. Я оглядываюсь. Исмаил в десяти шагах от меня, безумие его неуемно. Он приближается. Я вижу, как он пинает тело очередного невольника — тот неподвижен, явно мертв, и султан движется дальше. Рядом со мной лежит убитый выстрелом, половина содержимого его черепа разлетелась по траве. Я украдкой вытягиваю руку и зачерпываю ладонью кровь и мозг бедняги. Быстро размазываю их по своей голове и шее, изгибаюсь, словно в агонии, вывернув шею, и лежу, ожидая конца.


Я лежу, пока не начинает убывать дневное тепло, не сгущается тьма и не восходит луна.

— Можешь вставать, Нус-Нус.

Я моргаю, поворачиваю голову, у меня странное ощущение в лице — холод и онемение. Надо мной стоит Абдельазиз, упершись руками в колени. Лунный свет озаряет каменья на его тюрбане. Лицо его скрыто в тени, но я чувствую в разделяющей нас тьме его улыбку.

— Умница мальчик. Я видел, что ты сделал.

— Он ушел?

Я пытаюсь пошевелиться, но тело мое не желает слушаться. С великим трудом мне удается сесть. Лицо по-прежнему кажется мне чужим, но тут я вспоминаю, в чем дело.

— Ох, — отвращение окатывает меня изнутри.

В следующее мгновение на запястьях моих смыкаются чьи-то руки, и меня рывком ставят на ноги. Лицо мне накрывают тканью, она холодная и сырая, она пахнет каким-то крепким веществом, а потом мир переворачивается вверх тормашками, и меня несут, как забитого барана. Меня относят в палатку на краю лагеря. Снаружи она кажется обычной солдатской палаткой, но внутри…

Кто-то обустроил ее с единственной целью. Здесь все завалено матрасами и подушками, кругом стоят французские зеркала, смердит тяжелым дымом, сладкими благовониями и пролитым семенем. Между подушками в землю вбит шест. Я пытаюсь бороться, но конечности мои вялы и бесполезны, их обездвижило то, что я вдохнул через ткань, что бы это ни было, и я думаю, что же он за дьявол: нашел снадобье, которое оставляет разум ясным, когда тело засыпает.

Меня швыряют на матрас и привязывают мои руки к шесту. Все это время я велю ногам упереться в землю, чтобы я мог выдернуть шест и забить им врага до смерти; но мышцы глухи к моим призывам. Я слышу, как одному из невольников велят принести воды, мыла и тряпку, и вскоре мальчик возвращается и смывает с меня кровь и мозг. Я видел этого паренька в лагере, но не знаю, как его зовут — а и знал бы, не смог бы с ним заговорить. Вместо этого я таращусь на него, пытаясь показать, что не согласен на мерзкую непристойность, что прошу его бежать за помощью, но он смотрит вниз, прячет глаза — без сомнения, он не впервые такое видит. Скорее всего, бедное дитя само испытало куда худшее.

Великий визирь ходит по палатке, зажигает свечи и тихо напевает — «Охотник и голубка», нежная красивая песенка, которую любят женщины гарема. У меня от омерзения сводит живот. Так вот как он меня видит: беспомощная жертва, которую вот-вот пронзит его стрела?

Наконец он завершает приготовления. Садится возле меня на корточки.

— Ну что, Нус-Нус, приятно, правда? Только мы с тобой. Исмаил думает, что ты мертв — если он вообще о тебе думает. Ты мой, и я могу делать с тобой, что пожелаю.

Он задирает мою рубаху, оголяя меня, и смотрит на то, что осталось от моего мужского достоинства. Берет мой срам в руку, начинает со злорадством им играть.

— Тонкая, умелая работа, да? Так и должно быть: я заплатил лучшему в этом деле, я же видел, как калечат других — дурные иссечения, воспаления, заражение крови. Было из чего выбрать.

Его взгляд лениво скользит по мне, он наслаждается властью над тем, кто при других обстоятельствах убил бы его на месте.

— Спадоне, которым отрывают тестикулы; тлибиа, которым их просто разбивают; или сандали, которым удаляют и член, и мошонку, — так обычно поступают с черными. Многие от такого оскопления умирают, а тем, кто выживает, остается так мало, что им трудно помочиться.

Он придвигается ближе.

— Черный Джон носит в тюрбане большую серебряную булавку с изумрудной головкой, видел?

Я видел, но просто смотрю в пустоту поверх плеча визиря, словно его тут нет. По его голосу слышно, как он хитро улыбается:

— Знаешь, это ведь не булавка — это трубка. Он с ее помощью писает.

Он сжимает пальцы, и я вздрагиваю.

— Тебе повезло, я решил не отрезать все — я расценил это как вложение на будущее.

Труп! Я увижу твой труп с проломленной головой, а в глазницах твоих будут копошиться черви.

— Ксенофон говорит, что злобные кони, если их охолостить, делаются смирными, не кусаются больше и не лягаются, но по-прежнему годны в бою; а псы-кастраты не теряют ни нюха, ни способности к охоте, но больше не убегают от хозяина. Наверное, то же справедливо и для людей. Если удалить мужчине только яйца, он станет миролюбивее. И благодарнее, надеюсь. А еще я слышал, что это мероприятие скорее увеличивает половую силу, а не отнимает ее; и что, если урезать взрослого, желание может не сойти на нет. Уверен, Нус-Нус, если тебя должным образом ободрить, с тобой так и получится. Я не желал, чтобы мы сошлись именно так, но ты не будешь меня винить за то, что я воспользовался случаем, когда он так удачно представился. Немножко сладких любовных игр, а потом мы тебя вернем туда, где нашли, и по-настоящему размозжим голову. И никто не узнает, что ты на несколько кратких часов пережил бойню. Жаль, что все так вышло, Нус-Нус. Все могло бы быть совсем иначе, не будь ты так… упрям. Я хотел всего лишь стать твоим наставником в искусстве наслаждения. Ты во всем остальном такой сведущий мальчик — это бы превосходно завершило твое образование. Зря погубил такое роскошное тело.

Он подзывает невольника, они вдвоем меня переворачивают и укладывают так, чтобы подставить мой зад. Когда мальчика отпускают, я с ужасом вспоминаю Элис в той же позе на постели Исмаила в ту первую ночь. Потом я чувствую на себе его руки и вдруг снова оказываюсь в пустыне, переживаю первое насилие, и все это похоже на страшный сон, в котором за тобой гонится чудовище, а ты не можешь бежать…

К моей глотке подступает рвота, и вот она уже потоком извергается на богатые шелка, с такой силой, что даже забрызгивает поверхность французских зеркал.

— Дрянь! — с отвращением вскрикивает великий визирь.

Он вскакивает и бьет меня ногами по ребрам. Меня снова рвет, теперь ему на туфли — без сомнения, дорогие. Он воет, как пес, снова пинает меня, уже в живот. На этот раз я чувствую боль, и это хорошо: она разливается по мне, как очищающий огонь. Действие снадобья, кажется, иссякает. Я поджимаю пальцы ног и ощущаю, как они скребут землю: сперва слабо, потом отчетливее. Давай же, понукаю я свое бесполезное тело. Я сосредотачиваюсь на руках, привязанных к железному шесту, направляю мысль в пальцы, один за другим — и вижу, как они, один за другим, шевелятся. Ухватившись за шест, я начинаю раскачивать его и тянуть…

— Что? Как?

Голос Абдельазиза переходит в визг. Он нашаривает кинжал.

Шест выходит из земли, и я достаю им визиря. Великолепный, победительный удар приходится точно в середину его тюрбана. Но тюрбан великого визиря, разумеется, превосходит размерами даже убор султана. Он состоит из многих локтей ткани, свитой в бесконечные сложные складки, так, что голова визиря походит на крупную луковицу. Удар оглушает его лишь на мгновение, потом он бросается на меня с кинжалом, и в глазах его пылает неутоленное желание. От первого нападения я уклоняюсь, пытаюсь ударить его во время второго, но он тверд, как скала. Кинжал входит мне под ребра. Я ощущаю не боль, но жар, от которого разгорается моя ярость. Раскрутив шест над головой, я вкладываю всю силу его вращения в удар — тот приходится в грудь визиря и валит его с ног. Он, словно взлетевший бегемот, приземляется на спину, и воздух выходит из его груди с хриплым шумом. Он не поднимется — я ему не дам. Стоя одной ногой среди подушек, я наступаю второй ему на брюхо и забираю кинжал из его вялой руки.

— Довольно, Нус-Нус.

У входа стоит бен Хаду, возле него — молчаливый мальчик-невольник Абдельазиза. Дитя с тревогой смотрит на кинжал, на своего поверженного господина и убегает прочь.

— Идем. Как бы он ни был нам обоим противен, ничего хорошего из этого не выйдет.

Жизнь продолжается, словно ничего необычного не произошло. Когда я появляюсь возле султана, — в чистой одежде и с умело обработанной Медником раной — Исмаил просто отдает мне приказания, как будто не был близок к тому, чтобы размозжить мне череп кувалдой. За обедом после того, как мы с Амаду сняли пробу с еды, султан впадает в печальную задумчивость: с ним такое случается после кровопролития.

Мы сидим на ковре возле главного шатра, и султан смотрит в небо.

— Астрономы говорят, что нам сейчас светят те же звезды, что светили Пророку, когда он сидел у входа в пещеру Хира. Видишь, вон Аш-Шаулах, воздетый хвост скорпиона, — он указывает на мириады неразличимых точек в ночном небе. — Ат-Тиннин, змея; Саад аль-Малик, звезда великого царя.

На последней искорке он задерживается взглядом надолго — молчаливый, задумчивый. Его тонкий профиль обрисован лунным светом. Наконец Исмаил произносит: