Когда один из каидов по глупости говорит, что раз уж мы — мусаафир, путешествующие, мы можем на законных основаниях отложить пост до окончания кампании, Исмаил смиряет страстное желание обезглавить каида и просто отправляет его ходить за мулами в хвост отряда.

— Мы идем на святое дело — защищать королевство Аллаха! — лютует он. — Кому нужен хлеб, когда Его воля укрепляет нас?

Никто не смеет ему напомнить, что совершающие джихад также освобождаются от поста.

И мы идем дальше на пустой желудок, идем через кристально ясные дни, и лошади пролагают себе путь по снегу такой белизны, что она слепит глаза. По ночам на небо выходят мириады звезд, и в воздухе дрожит вой шакалов, преследующий нас во сне.

Мы спускаемся с гор сразу после заката, не увидев за все недели похода ни единой живой души, кроме пары жалких пастухов, и приближаемся к небольшому поселению, лежащему в долине. От открытого огня поднимается дым: на вертеле вращается целый баран. Когда мы подходим, старик в ветхом одеянии и грязном тюрбане падает ниц перед лошадью султана.

— Мархабан, повелитель! Врата неба открыты, врата ада заперты, шайтан надежно скован, и джинны под замком. Молю, прерви пост со своими бедными подданными.

Исмаил очень доволен, он с радостью садится на неподобающие королю жалкие коврики, расстеленные вокруг костра, и ест вместе с жителями деревни. Потом он употребляет девственницу, предложенную ему на ночь. У меня с собой нет Книги ложа, все из-за издевки великого визиря, и никто не может мне сказать, как пишется имя девушки — здешние жители не умеют ни читать, ни писать. Они повторяют имя, пока я не запомню его на слух, после чего записываю его заостренным стеблем тростника и чернилами, сделанными из воды и золы, на полотняной тряпице. В ту ночь я могу думать только об Элис. Я молюсь о ее благополучии и гадаю, останусь ли в живых после битвы, ждущей нас завтра в Тафилалте.

21

Элис

Что я наделала? Я пытаюсь об этом не думать, но во мне живет дьявол: память о распутном поцелуе, который я подарила бедному моему другу, о поцелуе, из-за которого он покинул меня, стыдясь и смешавшись, все возвращается, жарче, чем прежде. Еще я помню его обнаженный торс в тот страшный день, когда султан обезумел. Он как статуя из обсидиана. Мной, должно быть, овладел злой дух, дух, становящийся с каждым днем толще и сильнее в моей утробе. Я, без сомнения, произведу на свет чудовище.

Я пытаюсь молиться, но мне кажется лицемерием воссылать христианские молитвы, будучи отступницей. Мучение мое заставляет меня искать маалему, приходящую наставлять женщин гарема в вопросах веры, наряду с более земными обязанностями — она обучает их вышиванию. Мы покинули Мекнес в такой спешке, что последнее не доставляло ей хлопот, поскольку вытесненные мешками хны, красок, драгоценностей, сладостей и кипами шелков пяльцы наши и нитки остались при дворе, и никто не ощутил утраты достаточно остро, чтобы послать за ними невольников.

Я уже немного знаю по-арабски, но объяснить, чего я хочу, трудновато. Когда я показываю маалеме переведенный Коран, который мне дала вероотступница-англичанка Кэтрин Трегенна, и пытаюсь втолковать, что мне нужно, — какие-то наставления в их Священном писании, — маалема отбрасывает книгу, словно она ядовитая, плюет себе на ладони и вытирает их о юбку. Потом она удаляется, бормоча себе под нос, и я уверяюсь, что нанесла ей непоправимое оскорбление, но она вскоре возвращается, неся маленький томик в красивейшем переплете зеленой марокканской кожи с позолотой. Она открывает его с конца и, водя по строчкам пальцем справа налево, читает нараспев. Ритмичные, повторяющиеся, завораживающие звуки; они успокаивают даже мартышку. Амаду тихо лежит, свернувшись у меня в ногах, смотрит на нас немигающим взглядом. Нус-Нус немного выучил меня арабскому, я узнаю некоторые слова в молитве маалемы. Я повторяю их со слуха, снова и снова, учу наизусть, как говорящая птица, а маалема иногда жестами помогает мне понять, о чем речь. Так я узнаю, что аль-Фатиха означает «Открывающая» — маалема показывает это, складывая ладони, а потом роняя их врозь от запястий, — и что в их вере у Бога много имен. Маалема мной довольна. Она похлопывает меня по рукам, тараторит без умолку и гордо вышагивает вокруг. Похоже, я стала ее лучшей ученицей, свидетельством ее мастерства и умения убеждать.

Мимо тяжелым шагом проходит укутанная в одеяла и меха Зидана и, видя со мной маалему, а на коленях у меня открытый Коран, мрачно глядит на нас обеих. Амаду, едва взглянув на нее, заползает мне под юбки.


Одна из наложниц, как и я, на сносях, ее беременность, должно быть, на пару недель старше моей. Она молодая, чернокожая, с глазами навыкате, мягкими и влажными, как у матушкиных мопсов. В день, когда у нее начинаются схватки, женщины заботливо ее омывают, заново наносят хну на ее ногти, ладони и стопы. Потом с ней возятся, как с огромным ребенком: кормят с рук, носят в уборную и обратно и, наконец, уносят в передвижной хамам, где смывают кашицу, от которой остается ярко-оранжевый узор, приводящий женщину в неумеренный восторг. Ей подводят глаза и красят губы. Это, как я узнала, делают из суеверия, чтобы отогнать зло. Судя по всему, духи, которых тут зовут джиннами, могут воспользоваться нездоровьем и войти в тело. Я гадаю, куда еще наносили хну.


Защитные чары хны, видимо, не сработали, и у джиннов случился праздник — ребенок бедной девочки рождается мертвым. День отдан плачу, все женщины воют и трясут языками. Скорбящая мать раздирает свои одежды, рвет лицо ногтями и не дает забрать ребенка, чтобы похоронить, даже цепляется за крохотные лодыжки, когда его пытаются утащить. От всего этого сердце разрывается. Я с ней сижу, глажу по рукам и утешаю, но от вида моего круглого живота она начинает еще сильнее плакать, и я ухожу, чувствуя, как меня, при мысли о собственной моей неминучей судьбе, охватывает страх.

Здесь не то место, чтобы рожать. Даже когда горят жаровни, чувствуешь, как холодно снаружи. Холод просачивается сквозь складки и плетение ткани шатров, сквозь полы входов, которые невозможно полностью закрыть, от земли, сквозь тростниковые циновки и восточные ковры, покрывающие их. И все же иногда я думаю о том, чтобы выскользнуть в ночь, перейти вброд реку и скрыться в горах, чтобы родить одной в пещере, как дикий зверь.

22

Шавваль 1088 Г. X.

Для взятия Тафилальта не пришлось обнажить ни единого клинка. Похоже, жителям деревни, которые устроили для нас такой роскошный двухдневный пир, хорошо заплатили, чтобы они нас задержали. Это позволило Аль-Харрани и Мулаю аль-Сагиру бежать на север, к Тлемкену. Мы входим в город Сиджильмасса под бурное ликование жителей, которые, без сомнения, всего несколько дней назад были сторонниками мятежников. Хозяева всех домов выносят на улицу ковры и раскладывают их на пути султана. У нас, разумеется, нет при себе такой роскоши, как мешки для навоза (шитые золотом или любые другие), мы в походе; боюсь, добрым женам Сиджильмассы придется изрядно потрудиться, прежде чем ковры вернутся в прежнее состояние.

Бунтовщики обставили здесь все с варварской, сорочьей роскошью. Они, судя по всему, получали иноземную помощь, поскольку среди вещей, брошенных ими в спешке, обнаруживаются богатые турецкие и исфаханские ковры, новенькая французская мебель с кричащим узором из золотых листьев и английская пушка, при виде которой у Исмаила загораются глаза. Является раболепствовать множество местных вождей, нагруженных дарами и источающих преданность — они готовы отдать свои жизни, мечи, сыновей и дочерей, большая часть которых редкостно дурна собою. Исмаил доволен. Когда заканчивается Рамадан и мы устраиваем большой пир, султан, отыгрываясь за недели воздержания, еженощно берет на ложе двух-трех девушек, словно намерен единолично восполнить численность населения в стране.

«Придворные», оставшиеся в Сиджильмассе, — народ пестрый: головорезы и бездельники, охотники за наживой и дельцы десятка разных племен и народов. Есть двое, утверждающие, что они — ашантийские принцы; есть вероотступники из Португалии и Голландии; купцы из Египта и Эфиопии, которые немедленно пытаются всучить вновь прибывшим свои товары. Исмаил велит изъять у них товар и брезгливо в нем роется.

— Держи, — говорит он, бросая бен Хаду золотой флакончик ладана.

Любой другой был бы рад такой дорогой безделушке, но Медник улыбается сухо — он не любитель ароматов. Доктору достается запас сушеных жуков и скорпионов, нужных для каких-то шарлатанских снадобий. Позднее я узнаю, что он выбросил их в нужник, чем, судя по крику, донесшемуся из комнатки, изрядно напугал следующего посетителя. Мне Исмаил вручает серебряную коробочку с богатым узором, за что я рассыпаюсь в благодарностях. Открыв коробочку, я обнаруживаю какой-то ароматный сушеный лист, пахнущий деревом и перцем, немножко похоже на мускатный орех. Позднее вечером, когда султан засыпает после очередной победы, ко мне по-приятельски приходят ашантийские принцы, принося с собой глиняные трубки и мешочек сухих листьев, которые они называют «табак» — мой хозяин-доктор их курил. Они предлагают смешать траву, — киф, как они говорят, — с табаком, чтобы он стал «слаще». Я пожимаю плечами:

— Как хотите.

Я как-то пробовал курить трубку, и мне не очень понравилось. Но они оказываются правы: с травой лучше, мы, трое, вскоре болтаем, как старые товарищи, сидя в облаках сладкого дыма, смеемся над тем, что рассказываем друг другу, и рассказы делаются все бессвязнее и причудливее. Через какое-то время меня охватывает жестокий голод, и я иду в кухню раздобыть нам чего-нибудь съестного.

Я как раз возвращаюсь с подносом пирожков и миндального печенья (оно изумительно, я не устоял и съел горстку, пока нагружал поднос), когда в коридоре дорогу мне преграждает девушка с густо подведенными глазами и поразительной улыбкой. Кочевница аит-каббаши без покрывала. Она облизывает кончиком языка губы, стоя у меня на пути, как кошка, собирающаяся съесть птичку.

— Здравствуй.

Она выглядит непривычно — в этих тяжелых треугольных серебряных серьгах и ожерелье из раковин-каури, которые мерцают при свете свечей. Кладет мне на руку пальцы и, глядя скорее на меня, чем на поднос, произносит:

— Так бы и съела.

Я вспоминаю, как надо себя вести, и предлагаю ей пирожок. Она смеется:

— Я не об этом.

Рука ее целенаправленно скользит по моей рубахе и ложится мне на пах. Вместо того чтобы прийти в ужас, я неожиданно смеюсь. Я продолжаю смеяться, когда она тянет мою голову к себе и целует меня, покачиваясь. Когда мы разъединяемся, она говорит:

— Я на тебя весь день смотрела. Ты меня не заметил?

Мне приходится с извинениями признать, что нет, не заметил. Но как? Она поразительна. Но она не Элис.

— Ты очень красивый.

От этого я снова начинаю смеяться.

— Это женщины красивые, а не мужчины.

— Давай пойдем куда-нибудь в тихое место и на досуге изучим это предположение.

Она забирает у меня поднос и ведет меня, покорного, как барашек перед жертвой на Иид, в комнатку, застеленную коврами из овечьей шкуры.

Голова у меня такая легкая, словно я слежу за какой-то другой парой любовников в забытьи. Ее бледные пальцы касаются моих шрамов. Она бормочет:

— Да, ты — редкое создание, — прежде чем оседлать меня.

В полусне я почти не удивляюсь, что отвердел. Пальцы мои, поддерживающие ее на оси моего члена, почти смыкаются вокруг ее талии, которую обвивает серебряная цепочка, увешанная амулетами. Какими бы ни были ее чары, они сильны: мы трудимся и трудимся. У нее длинные конечности, она гибкая, с высокой грудью и узкими бедрами. Кожа у нее светится, а темные глаза полны порочного знания. Сменив положение, я вижу, что ягодицы у нее круглы, как полная луна. На руках и ногах у нее чернильные узоры; когда я склоняюсь над ней, стоя на коленях, бледные подошвы являются мне как подношение.


Когда комнату заливает дневной свет, я один. Но груда овечьих шкур возле меня хранит безошибочный отпечаток женского бедра.

Я вижу образы, один за другим, грубые картины, слишком яркие и странные, чтобы быть долго хранимыми воспоминаниями. Боже, что за джинн в меня вселился? Я — евнух, я урезан, это невозможно. Я лежу, иссушенный и изможденный, болтаясь между неверием и уверенностью, восторгом и стыдом. Наверное, это все киф или неведомые чары той женщины. Но теперь сердце мое, как магнит, устремляется к Элис, и тихий торжествующий голосок шепчет: пусть я и не могу подарить женщине ребенка, я могу дать ей наслаждение, а разве это само по себе не дар?