Наше пребывание в Сиджильмассе оказывается только краткой передышкой, поскольку появляются слухи, что союзники повстанцев, берберы аит-атта, вместо того чтобы присягнуть на верность султану, оставили свои крепости в долине Драа и отступили в Атласские горы. Вскоре приходят и дерзкие послания от вождей-отступников, побуждающие Исмаила напасть на них. В горы высылают разведчиков; много дней спустя возвращается лишь один, раненый, и прежде чем испустить дух, сообщает, что мятежники укрылись высоко в пещерах среди неприступных известняковых утесов Джебель-Сагро.

Мы снова выступаем, несмотря на то что в разгар зимы Атласские горы — опаснейшее место. Но Исмаил настроен усмирить беспокойные племена или полностью их уничтожить. Виды кругом восхитительные, но от мороза цепенеешь, и многие проходы занесены снегом. Даже суровейшие из бухари страдают: они выросли в тропиках и не привыкли к таким отчаянным условиям. Один за другим мы гибнем, нас калечит обморожение, потом начинается гангрена рук и ног. Но Исмаил по-прежнему непреклонен и ведет нас вперед.

Когда мы подходим, с гор для переговоров спускаются три вождя. Вид у них неуступчивый, лица и взгляды тверды, и, хотя они улыбаются, приносят дары и произносят хвалы, улыбки их не касаются глаз, особенно когда Исмаил предлагает им в дар хлопковые рубахи, бесполезные зимой и скверной работы, словно считает их за нищих.

— Я им не верю, — тихо говорю я бен Хаду, который стоит рядом со мной, наблюдая за представлением.

Он не шевелится и не отводит глаз от султана.

— Не важно, веришь ли им ты или я. Они поступят так, как сочтут нужным, а Исмаил — так, как сочтет нужным он. В этой игре игроки они, а мы только наблюдаем.

— Наблюдатели, которые могут по чужой прихоти погибнуть.

Тут он поворачивается ко мне. Лицо его бесстрастно.

— Жизнь и смерть сменяют друг друга по простой прихоти, Нус-Нус. Удивительно, как ты умудрился так долго выживать при дворе, не усвоив этот урок.

Вожди уходят, высказав намерение вскоре вернуться со всем племенем аит-атта, чтобы сложить оружие перед императором. И мы ждем на пронизывающем холоде, поедая наши более чем скудные припасы.

Когда проходит месяц, а берберы все еще не сдаются, становится ясно, что они и не собирались, вместо этого потратив время на то, чтобы укрепить оборону и подготовить войска. Исмаил в ярости. Не слушая никаких доводов, он велит нападать.

— Пророк говорит, что капля крови, пролитая во имя Бога, ночь при оружии стоят больше двух месяцев поста и молитвы! Тому, кто падет в битве, прощаются грехи: в Судный день раны его будут блистать, как киноварь, и благоухать, как мускус; а утрату конечностей ему восполнят крылья ангелов и херувимов! Во славу Аллаха и нашего великого королевства, в бой!

Прекрасная речь, но генерал от кавалерии и тут продолжает возражать. Его быстро заставляют умолкнуть — язык его еще шевелится, когда голова падает на землю.

Это кладет конец сомнениям: мы наступаем по крутым склонам, потрясая оружием, выкрикивая вызовы. Но, разумеется, мертвый кавалерист был прав: лошади здесь совершенно бесполезны. Им не пройти по узким козьим тропам или предательским каменистым осыпям в этих горах; лошади вокруг нас спотыкаются и падают, становясь не меньшей опасностью, чем берберские стрелы, летящие с небес. Европейский солдат-отступник рядом со мной жестоко ругается, когда мимо него со свистом проносится стрела:

— Очи Христовы! Что за сучье племя? Дикари чертовы! Никто давно не воюет стрелами, пес их дери!

Крик раненой лошади страшен, он потрясает даже самых закаленных в боях солдат. Я, чья боевая закалка исчезающе мала, чувствую, как подгибаются мои колени и слабеет рука, сжимающая ятаган. Бедные создания, думаю я. Что, я тоже буду так кричать в самом конце?

Вдохновленные адскими звуками внизу, берберы выходят на уступы и, поскольку мы подошли на расстояние выстрела, палят по нам из мушкетов. Пуля отскакивает от булыжника неподалеку от меня, и осколок камня бьет меня по голени. Боль так сильна и так неожиданна, что я невольно вскрикиваю, и мне тут же становится стыдно, хотя крик тонет в общем шуме: из пореза сочится кровь, но его едва ли можно назвать раной. Лезь вперед, Нус-Нус, говорю я себе, пусть легкие твои горят, и ты едва знаешь, как стрелять из пистолета, который у тебя на бедре. Не обращай внимания ни на мертвых, ни на умирающих. Не смотри вверх. Бога ради, и, что бы ты ни делал, не смотри вниз

Земля круто идет вверх, и кавалерии приходится отойти. Выживших лошадей седоки под уздцы уводят по склону горы, которого не видит султан. А нас, остальных, когда мушкеты собирают свою дань, ведут под защиту оврага каиды, и мы продолжаем карабкаться, убрав мечи в ножны, поскольку для опоры нужны обе руки. Размахивать оружием здесь нет смысла: враг высоко, а император, любящий смотреть, как сверкают клинки его наступающей армии, далеко внизу. Упираясь ногой в неверную землю, обрушиваешь град камней на голову того, кто идет следом; ты для него опаснее врага. Я осмеливаюсь бросить взгляд назад и тут же жалею об этом: земля с одной стороны отвесно уходит вниз. Словно ползешь над бездной. Сердце мое колотится так сильно, что я не могу вдохнуть; мгновение у меня кружится голова, и я боюсь, как бы меня не стошнило.

А винить можно лишь себя самого! Мог бы остаться с удобством при гареме в пологих зеленых долинах у Мелвийи и обороняться только от великого визиря, а не сражаться с тысячей коварных кочевников на их родном осыпающемся горном склоне. Хотя, слава Аллаху, должен сказать, стрелки они никудышные! Почти никого из наших не сняли выстрелом, хотя многих ранили, и они потеряли равновесие. Не успеваю я утешиться этой мыслью, как, подняв глаза, вижу, что уступ над нами кишит берберами. Длинные стволы их ружей смотрят вниз, гора словно родит их, с каждым мгновением их все больше.

Впереди неминуемая смерть, позади тоже — я застываю, прижав ладони к холодному камню, и в ушах у меня стучит кровь.

Помоги мне, боже. Тело мое сотрясается, каждая мышца невольно дрожит, с каждой секундой все сильнее. Даже зубы мои начинают стучать. Еще немного, и я стряхну себя с горы без посторонней помощи.

— Вперед!

Голос мне знаком, но он мог бы принадлежать самому Аллаху — сейчас мне все равно.

Рядом со мной появляется лицо: узкое, смуглое, сосредоточенное, глаза полны какого-то внутреннего света. Я вижу оскаленные в улыбке зубы. Это бен Хаду.

— Смелей, Нус-Нус! Вперед, к славе. Или к раю, зависит от того, каковы записи на твоей странице.

Я не думал, что он фанатик, но, похоже, ему все это действительно по душе. Какое-то мгновение я ненавижу его даже сильнее, чем безумного султана, который меня сюда послал.

— Давай, парень, соберись. И прекрати думать, мысль губит воина.

Надеть лицо воина, надеть кпонунгу. Я заставляю предательские конечности кое-как повиноваться и продолжаю карабкаться — слепо, глупо, к своей судьбе.


Спустя час я — один из выживших. Мы победили; по крайней мере, берберы ушли, сдав нам первую линию обороны, припасы и множество скота. Тем, кто атаковал по прямой, повезло меньше: безрассудное нападение оставило по себе след из искалеченных тел. Сотни погибших, и ради чего? Захватили недоступный скалистый пик, несколько мешков зерна и стадо тощих овец. Пусть так, но те, кто выжил, полны огня, их переполняет восторг, поглощающий все сомнения и страхи. Мы победоносно спускаемся по широкому перевалу, гоня овец перед собой, и нас ведет мечта о жареном барашке.

Никто не готов к тому, что случается дальше. Берберы нападают со всех сторон, завывая, как джинны. Воздух густеет от дыма мушкетов и криков умирающих — и людей, и овец. Я делаю то, что велел бен Хаду: перестаю думать. То есть позволяю телу думать за меня, потому что оно, похоже, куда лучше, чем мозг, понимает, что нужно. Первый, кого я убиваю, вооружен длинным ножом — но мой выпад глубже. Второй набрасывается с дубинкой: я спотыкаюсь, и удар проносится мимо. Не найдя опоры, нападавший падает, и мой меч (скорее случайно, чем намеренно) встречается с его шеей. Меня окатывает кровью. Я вспоминаю тела, которые препарировал мой хозяин-доктор, и, когда парирую удары человека в испачканном тюрбане, в голове у меня, как пульс, бьются слова «сонная артерия». Следующего я колю в ребра, пока он пытается перезарядить мушкет, а потом теряю счет, просто рублю и кричу, как одержимый демонами; или ужасом. Я даже не замечаю ножа, который, полоснув меня по спине, оставляет рану от лопатки до лопатки.

В какой-то момент наши противники, должно быть, снова растаяли, быстро отступив под защиту гор — крик и кровопролитие сменяются пугающей тишиной, которую нарушают лишь стоны раненых и крики стервятников, появившихся из ниоткуда и кружащих над грядущим пиром.

В тот день мы потеряли четыре тысячи человек: весь цвет частей из Мекнеса, лучших бухари. В битве на незнакомой местности против закаленных горцев — на что им было надеяться?

Увидев меня, султан решает, что я — ходячий мертвец.

— Ах, Нус-Нус, неужели я и тебя потеряю?

Когда он понимает, что кровь на мне (в основном) чужая, он ведет меня к ручью и собственноручно помогает ее смыть — и обнимает, чистого, как родной отец. Я не знаю, что говорить или делать: я боюсь, что он повредился в уме. Потом мне приходит в голову, что я, возможно, был для него олицетворением всех несчастных верных бухари, которых он потерял в тот день, всех преданных солдат с равнин и из джунглей моей родины, и султан таким образом искал искупления за то, что послал их на смерть.

Исмаил вынужден пойти на переговоры о мире — даже он понимает, что нам не одолеть аит-атта на их земле. С гор спускаются несколько вождей, и султан своими руками приносит в жертву верблюда, чтобы скрепить клятву, в том, что берберы отныне станут жить независимо и будут освобождены от налогов. В ответ вожди племен клянутся стать союзниками султана в борьбе с общим врагом — с христианами. Мы все знаем, что это пустой договор, он нужен лишь для того, чтобы сохранить лицо, поскольку берберы достаточно хитры, чтобы и так уклоняться от налогов, и едва ли христианская армия когда-либо станет угрожать столь отдаленной части королевства. Однако соглашение оговаривает также безопасный проход через Атласские долины. Султан раздосадован — это жестокое унижение. Уверен, все понимают: он этого не забудет и не простит.

23

Элис

У меня сын! Не верится, что столь совершенное существо могло появиться от такого союза — не говоря уж про кровавое испытание, роды. Каждый день я часами просто смотрю на него, словно он может в любое мгновение исчезнуть, как сновидение. Я рассматриваю его большие глаза, шелковые кудри, его крохотные ножки, на которых каждый пальчик — палец в миниатюре, с настоящим суставчиком и ноготком. Цвет его кожи я не могу точно описать: густые сливки с капелькой кофе; нежное нутро миндального ореха; оттенок куриного яйца, или подпушка — все вместе, и ничто из этого. И на бледном оливково-коричневом — поразительные глаза васильковой синевы. Голос у него, как у банши[8], а аппетит, как у льва. Что он за чудо природы, мой волшебный ребенок-полукровка! Рожала ли хоть одна женщина такого удивительного младенца?

Хотя из меня и изливаются потоком подобные чувства, я знаю, что так материнство должно влиять на всех женщин, что я не могу судить здраво. Но мне все равно. Он чудо, этот младенец, и я обожаю его так неистово, словно это мое сердце лежит предо мной, свернувшись во сне. А потом, иногда, горячие волны сменяются ледяными, и меня затопляет страх, что с моим мальчиком случится что-то дурное. Когда меня сковывает такой ужас, я не осмеливаюсь даже спать.

Мальчика назвали Мохаммедом, не я выбрала это имя, просто здесь так обычно называют первенцев. Я зову его Момо.

Ко мне каждый день под каким-нибудь предлогом наведывается Зидана; каждый день ей нужно распеленать Момо и пристально его рассмотреть. Она поднимает его и изучает маленькое тельце с очень странным лицом, потом хмыкает и уходит, не говоря ни слова. Она часто присылает подарки: жареные орехи, сладости, леденцы, а однажды, это я не забуду, блюдо засахаренной саранчи — но я не стану есть ничего, присланного Зиданой, я даже Амаду не разрешаю попробовать, хотя Нус-Нус мне и велел.

Не только Зидана странно смотрит на ребенка: мартышка тоже часто садится рядом, когда сын спит у меня на коленях, и глядит на крохотное существо с такой гнетущей злобой, что я боюсь, как бы Амаду не навредил ребенку, если я оставлю их двоих без присмотра. Иногда, когда я кормлю сына, Амаду забирается ко мне на колени и пытается пристроиться к другой груди. Когда я его прогоняю, он поднимает такой шум, словно я пыталась его убить. Поведение это омрачает мои дни и душевный мир — я понимаю, что, если так будет продолжаться и дальше, мне придется принять непростое решение.