Похоже, отсутствие султана несколько ослабило строгость установлений, касающихся гарема, потому что сегодня меня навещал сам великий визирь, Абдельазиз бен Хафид. Должна признаться, меня смущает его приход: я думала, не урезанному мужчине под страхом смерти запрещено смотреть на жен гарема, но он говорит мне, что пришел с почестями от имени султана и выражает желание осмотреть младенца. При виде Момо его, кажется, что-то озадачивает, и он спрашивает, можно ли увидеть ребенка без одежды — боюсь, я покорилась. Руки у него, у Абдельазиза, совсем женские; ладони мягкие, с жировыми подушечками, но под жиром — мышцы, и взгляд черных глаз визиря холоден и решителен. Я не доверяю ему, я уверена, что он пришел с дурными намерениями; даже Амаду он не нравится, тот скалится на визиря и повизгивает издалека.

Моя уклончивость не отвращает визиря; он приходит снова и снова, всякий раз принося дорогие подарки: горшочки благовоний, в которых много мускуса и ладана, куски сладко пахнущей амбры для ароматизации одежды, французскую люльку для младенца, сплошь покрытую золотыми листьями. Рассмеявшись ее нелепой вычурности, я пытаюсь отказаться.

— Ла, безеф, безеф, сиди! — я немножко выучила арабский. — Я миль… Красивая, но нет.

Но он настаивает.

— Это ребенок Исмаила, его надо чтить.

Он ненадолго умолкает.

— Ведь он — от Исмаила, так?

— Разумеется.

— Нет никаких сомнений? А то, — он извиняющимся жестом разводит руками, — ходят слухи.

— Слухи?

— О другом заинтересованном лице?

Я не понимаю его, о чем и говорю.

— Прости мне дерзкие речи, но я слышал, госпожа Зидана говорила, что невольник Нус-Нус к тебе неравнодушен.

Он пристально на меня смотрит и должен увидеть, как я потрясена. Я невольно краснею — меня заливает жаром, вина будто прямо написана на мне.

— Нус-Нус — достойный человек и добрый слуга императора.

— При дворе говорят иное. Говорят, что он ложится с тобой и что это его ребенок.

— Это ребенок императора, и никого другого. К тому же человек, которого ты упомянул, насколько я знаю, «урезан» и неспособен на подобные деяния.

На лице визиря появляется загадочное выражение. Потом он говорит:

— Я тебе верю, милая. Но Зидана — безжалостный враг, и промышляет колдовством. Если бы ты добыла мне доказательства ее порока, они стали бы твоей защитой и оружием против нее. Если хочешь уберечь себя и ребенка, разумеется.


В следующий раз он появляется неделю спустя. Одновременно с ним приходит маалема, принесшая охапку розмарина, чтобы приятно пахло в шатре, — она вскрикивает и закрывает лицо, потом втискивается между нами, словно желая заградить меня от визиря.

После того как он с извинениями удаляется, она говорит:

— Могущественный человек. Опасный.

— Знаю, он — правая рука Исмаила.

Она горячо качает головой:

— Правая рука повелителя Исмаила — это его правая рука, и только. Абдельазиз бен Хафид — кое-что совсем другое, и ему тут не место.


Могущественный. И опасный. Надо было запомнить ее слова. Возможно, английское воспитание помешало мне укорить визиря или бежать его общества. Я в самом деле боюсь Зиданы и была бы рада союзнику. По какой-то причине Момо великий визирь завораживает. Вскоре становится ясно почему. Визирь весь увешан драгоценностями. У него жемчуга на тюрбане, на кайме и полах халата мерцает золотое шитье; запястья и пальцы унизаны золотом, а на шее — множество церемониальных цепей, украшенных камнями размером с утиное яйцо. Каменья сверкают на рукояти его кинжала (выглядит он так, словно им и яблоко ни разу не очистили) и даже на носках туфель. Есть один изумруд, который мальчику особенно приглянулся, и однажды он хватает камень и не желает выпускать, как мы ни тянем, как ни упрашиваем и ни пытаемся отвлечь младенца. Когда его наконец отрывают от камня, он издает такой вой, словно ад отворился и вещает его устами. Абдельазиз пятится.

— Легкие у него хоть куда — и нрав тоже. Воистину он — сын своего отца.

Черные глаза буровят меня, пока я не отвожу взгляд.

В следующий раз он приносит Момо подарок — золотой перстень с печатью султана, с огромной жемчужиной в центре.

— Исмаил сам бы подарил его мальчику, будь он здесь.

Визирь надел кольцо на золотую цепочку, поскольку оно слишком велико для младенца, и вешает его на шею мальчику. Момо радостно хватается за новую игрушку.

— Он дарит такие всем своим сыновьям.

Абдельазиз наклоняется ко мне и похлопывает меня по руке.

— Зидане кольцо лучше не показывать, хорошо?

И подмигивает самым фамильярным образом.

Я отсаживаюсь от него и прячу руки в рукава.

— Ты очень добр, господин, — мезиан, мезиан, — но, может быть, лучше дождаться, когда император вернется из похода и сам одарит сына?

Визирь самодовольно улыбается.

— Милая госпожа. Исмаил, возможно, не вернется с войны с братьями еще очень долго. — Он делает многозначительную паузу. — А то и вовсе… Лучше запомни это, и о моем предложении не забудь.

— Но кто устоит перед такой огромной армией? Не думаю, что сам английский король смог бы собрать столько воинов.

— Английский король! — Абдельазиз фыркает.

Он презрительно машет рукой, словно отгоняя муху.

— Мелкий князек. Его отцу отрезали голову собственные подданные[9]. Что это за король? А сын был изгнанником, скитался без гроша в кармане, сперва жил из милости при французском дворе, потом при голландском…

— Правда, — ровно говорю я. — Однажды он гостил в моей семье в Гааге.

Это удивляет визиря.

— Если английский король — друг твоей семьи, то отчего за тебя не предложили выкуп?

— Это было давно, — коротко отвечаю я.

О том, что матушка моя настолько бедна, что продала меня торговцу тканями, я умалчиваю.

Этот разговор отчасти меняет его манеру обращения со мной. Но вместо того чтобы стать более почтительным, как можно было бы ожидать, визирь словно еще больше жаждет моего общества. Иногда он навещает меня по два-три дня кряду. Золотую цепочку я прячу под диваном.

— Это нехорошо, — как-то говорит маалема, поджав губы. — Я не вправе такое говорить, лалла, но тебе надо позаботиться о своей чести. Он — злейший враг Зиданы. Но она куда опаснее него. И если она заметит, что он у тебя бывает, и раздует из этого что-нибудь, ох… Султан не из тех, кто прощает, шараф.


Когда визирь приходит снова, я заранее забочусь о том, чтобы со мной были другие женщины, и, как все они, закрываю лицо; хотя замечаю, как пара тех, что посмелее, строит визирю глазки из-под покрывал.


Как-то перед сном Макарим приносит мне чай от головной боли.

— Тебе полегчает, — ласково говорит она, длинной струйкой наливая чай из серебряного чайничка в стакан.

Запах у напитка сложный, ароматный: сладкий чай и целебные травы. Я дожидаюсь, пока Макарим попробует, потом отпиваю глоток и долго держу его во рту, оценивая вкус. Он глубже, чем у обычного мятного чая, и не такой сладкий. Я глотаю, чувствуя, как питье сбегает в живот, согревая все на своем пути.

Просыпаюсь я с тяжелой головой, в висках стучит, мысли путаются. Я моргаю, пытаясь сосредоточиться, но в шатре темно и непривычно тихо. Лежа на диване, я понимаю: что-то изменилось. Осматриваюсь в сумраке. На первый взгляд все выглядит как надо, но я ощущаю пустоту, чего-то не хватает. Я сажусь — слишком резко, перед глазами все плывет. Когда мир встает на место, меня вдруг охватывает ужас: я дрожащей рукой зажигаю лампу и поднимаю ее над головой. В ее золотистом сиянии расцветает узор на люльке, где спит мой ангелочек. Когда свет падает на колыбель, тишину разрывает резкий цокот, заставляющий меня вскрикнуть. В кроватке нет младенца — там только мартышка Амаду с золотой цепочкой на шее. Кольцо раскачивается и сверкает под лампой. Глаза Амаду торжествующе блестят в темноте.

— Момо? — Голос мой дрожит и прерывается, но страх придает ему силы. — Момо?

Я уже кричу.

Неверными ногами я выбегаю из шатра.

— Мой мальчик! Валади! — надрываюсь я. — У меня украли ребенка!

Сбегаются женщины, но Макарим, моей служанки, не видно.

— Может быть, она отнесла его к другим младенцам, — говорит кто-то.

— Может, он не мог уснуть, и она с ним гуляет?

— Может, они в хамаме? Сейчас поглядим.

А сами, думая, что я не вижу, обмениваются настороженными взглядами.

Я мечусь от шатра к шатру, натыкаясь на мебель, откидывая покровы, и вою, как зверь. Лицо мое залито слезами, из носа течет. Я снова выбегаю в темноту. Где-то я успела схватить кинжал — небольшой, скорее, украшение. Я размахиваю им, сама не своя от ужаса. В конце концов, за руку меня ловит маалема.

— Тише, тише, лалла. Успокойся.

С облегчением поручив безумицу чьим-то заботам, женщины расходятся.

— Ты знаешь, что с ним сделали? Знаешь, где он?

Кинжал сверкает у маалемы перед глазами, она вздрагивает.

— Идем со мной. Только тихо, и брось это.

Она ведет меня за шатры. Шаг у нее легкий для такой толстухи, и зрение превосходное — она ни разу не споткнулась. Я все прислушиваюсь, не заплачет ли мой ребенок. Крики других детей меня не отвлекают, плач каждого младенца так же неповторим для его матери, как лицо. И все это время, прислушиваясь, я представляю, как он лежит без движения, укутанный в ткань, брошенный и безжизненный. Или связанный, зарытый в мусор. Оставленный где-то на горном склоне на растерзание волкам и шакалам. Я думаю об этих ужасах и невольно постанываю. Ничего не могу с собой поделать: даже когда я закусываю губы, они так дрожат, что звук вырывается наружу.

Наконец мы добираемся до шатра, из которого звучит громкая музыка. Шатер покрыт роскошным бархатом и шелками, даже у самого султана не такой богатый, а это — и то, что мы не проходили мимо стражей гарема, — означает, что здесь живет Зидана. Внутри горят свечи, на стенках видны тени танцующих с поднятыми руками, и мне вдруг кажется неприличным, что кто-то с легким сердцем веселится, когда у меня пропал ребенок. Маалема прикладывает палец к губам, потом указывает на шатер поменьше, стоящий рядом с жилищем императрицы. Убедившись, что я все поняла, она кивает и поспешно уходит.

Я иду к шатру, прислушиваюсь, потом достаю свой кинжальчик, разрезаю ткань шатра и заглядываю внутрь. Там, судя по всему, хранят припасы: мешки и кувшины с мукой, маслом и медом, сахарные головы и соль. У входа сидят на стульчиках две женщины, склонившиеся над каким-то стеклянным приспособлением, стоящим на горелке. Свет оно дает странный — не знаю, что там, в стекле, но от него идет цветной дым; но даже так я узнаю сидящих: это Макарим, моя служанка, и Таруб, одна из прислужниц Зиданы. А что там во тьме, между ними? Между мешками и кувшинами, что-то светлое, завернутое в темную ткань? Одна из женщин склоняется, и на свету становятся видны бледно-золотистые кудряшки, выглядывающие из узла. Момо… Он не шевелится, и сердце мое обрывается. Мне приходится зажать рот рукой, чтобы не закричать от отчаяния и ярости, рвущейся наружу. Макарим и Таруб просто сидят в дыму, змеящемся из какого-то сосуда между ними — они передают друг другу богато украшенную трубку и смеются.

Я перебираюсь туда, где мешки образуют самую высокую груду, и чудовищным усилием выдергиваю несколько колышков, которые крепят стену шатра к земле. Ложусь на живот и заползаю внутрь. В голове моей все время звучит голос, твердящий, что мой сын мертв — он мертв, и женщины стерегут его тело, чтобы Зидана использовала его в своих колдовских обрядах…

А потом узел шевелится. Я замираю на полпути: мне померещилось? Несколько долгих мгновений я, затаив дыхание, жду и всматриваюсь. Появляется рука, машущая крохотным кулачком. Так Момо обычно делает перед пробуждением, это его маленький вызов миру: сейчас малыш окончательно проснется и криком потребует еды. Кровь моя снова приходит в движение, стучит по всему телу. Еще пара дюймов по-пластунски, и я могу ухватиться за ткань, в которую завернут ребенок; тяну и берусь за его ножку. Теперь я вижу его лицо: сморщенное в полусне, с открытым ртом, набирающим воздуха для крика. Еще немножко… и ткань цепляется за невидимое препятствие. В отчаянии я тяну сильнее, слышен треск рвущейся материи. Мне он кажется оглушительным, словно я разорвала покровы самой ночи, но женщины так увлечены курением и болтовней, что даже не оборачиваются. Мгновение спустя я держу своего сына в объятиях. Кажется, он так изумлен при виде меня, что забывает о желании закричать.

А потом мы выбираемся из шатра, и нас поглощает бархатная тьма.