Первая — я весь в крови, и во мне точно заподозрят убийцу. Вторая — воспоминание о том, что я положил бесценный Коран себе под ноги, когда поправлял полку, на которой стоит сосуд с глазами.

К горлу моему подкатывает желчь, я оборачиваюсь и вижу, что мои худшие опасения подтвердились. Полотняный покров, когда-то белоснежный, окрашен алыми пятнами. Я сдираю ткань с драгоценной книги…

Кровь на священном Коране — чудовищное святотатство. Но кровь на сафавидском Коране, о котором грезил Исмаил, предвещает медленную и мучительную смерть.

Мне.

3

Я смотрю на загубленную книгу, потом на покойника, пытаясь осознать весь ужас случившегося. Мысли мои разбегаются. Нужно заявить об убийстве, дать показания властям, уверить их в моей невиновности. Но кто поверит невольнику? Я ведь простой невольник, кем бы я ни был во дворце. В стенах дворца заключен волшебный край, где мне ничто не грозит; но вне их я — просто разодетый чернокожий, и на мне кровь честного торговца. Я не питаю нелепых надежд, что султан озаботится моей участью, если меня возьмут под стражу. Скорее, он разгневается, что я опоздал, и при следующей встрече снесет мне голову.

Я стаскиваю испорченный плащ и заворачиваю в него окровавленный Коран. Озираюсь, вижу старый бурнус сиди Кабура на крючке возле двери. Он одевается не как богач, но таков мусульманский обычай: не показывать, что дела твои идут лучше, чем у ближнего. Я крадусь к плащу, не сразу понимая, что за мной остаются кровавые следы. Бурнус мне короток, но меня в нем никто не узнает — если бы не расшитые каменьями желтые туфли, окрасившиеся теперь тусклым алым. В этой стране только женщины носят красную обувь, а я, кем бы я ни был, точно не женщина. Разувшись, я сую туфли в узел с книгой. Лучше босиком, чем в крови; лучше пусть примут за нищего или за еврея, чем за убийцу. Я натягиваю длинный заостренный капюшон поверх тюрбана, сутулюсь, чтобы скрыть свой рост, забрасываю узел за спину и выбегаю на базар, опустив голову.

— Сиди Кабур!

В голосе окликнувшего слышатся вопрос и любопытство. Я не оборачиваюсь.


Стража внешних ворот пропускает меня, махнув рукой. Охранники слишком замерзли и устали, чтобы интересоваться сменой моего наряда. Я пересекаю главную площадь, быстро миную склады и большие казармы, где размещаются десять тысяч солдат Черной Стражи султана, вхожу во вторые ворота, ведущие к дворцу.

Спешно огибаю кучи строительного песка и горы извести, чаны со штукатуркой таделакт, штабеля досок и черепицы. Пробегаю мимо куббы, где султан хранит дары, которые ему поднесли в знак уважения. Как разгневались бы дарители, узнав, что редкости, которые они так тщательно выбирали, брошены в общую кучу покрываться пылью. Исмаил похож на своего сына, малыша Зидана: любой подарок надоедает ему через пару минут. Стражникам следовало бы меня остановить: босой, в крови, бежит — и неизвестно, что у него в узле. Но стражники все внутри, укрылись от непогоды.

Когда я приближаюсь к дворцу, слуги поневоле делаются более бдительны.

— Эй! Ты! Открой лицо и скажи, зачем идешь.

Это Хасан, а у него за спиной стоят три самых верных телохранителя Исмаила, устрашающего вида мужи: на полголовы выше меня, с мощными мускулами. Хасан как-то на моих глазах сломал человеку шею голыми руками, а Яйя, когда в бедро ему вонзилось копье, и бровью не повел. Я сбрасываю капюшон бурнуса.

— Это я, Нус-Нус.

— Ты похож на мокрую крысу, которая тащит зерно из амбара.

— Это моя стирка.

Хотя бы отчасти это правда.

— Давай беги под крышу, а то снова намокнет.

Я спешу мимо них под аркой в форме подковы в большой зал, шлепая и скользя босыми ногами по мрамору. Слышу, что в мою сторону движется группа придворных. Добегаю до своей комнаты в передней покоев Исмаила и захлопываю за собой дверь, едва успев скрыться до того, как меня заметят.

В фонтане внутреннего дворика я, надеясь, что никто меня не видит, смываю кровь с рук и ног, потом зарываю испачканные бабуши в рыхлую землю под кустом гибискуса. Но что делать с бурнусом и Кораном? Моя скромная комнатка чудесна, там высокое окно аркой, кедровый потолок и стены выложены зеллидж, но кроме узкого дивана, набитого конским волосом, в ней есть лишь молельный коврик, подставка для письма и деревянный сундук, на котором стоят курильница и подсвечник. Они, одежда, что на мне сейчас, содержимое моего кошеля и сундука — это все мое земное владение.

Я снимаю курильницу и подсвечник, вываливаю вещи из сундука на постель и едва успеваю затолкать узел внутрь, как слышу голос султана:

— Нус-Нус!

Этот голос невозможно не узнать. Как бы тихо он ни звучал, какая бы толпа ни шумела вокруг, он касается не только моего слуха, но и чего-то в животе, глубоко внутри. Я отбрасываю испорченный алый халат, натягиваю первое, что попадается под руку (темно-синюю шерстяную рубаху), прыгаю в старые бабуши, выбегаю из комнаты и падаю ниц.

— Вставай, Нус-Нус! Где книга?

Мой бедный смятенный разум еще не родил приемлемую историю, чтобы объяснить, где загубленный Коран. Я лежу, упершись лбом в холодные плитки пола, и представляю, как будут спрашивать: «Как он встретил смерть, бедный Нус-Нус? Достойно? Было много крови? Какими были его последние слова?».

— Книга, мальчик! Поднимайся! Принеси ее! Иначе как записать мои замечания?

Мгновение-другое до моей затуманенной головы доходит смысл сказанного, и, когда я понимаю, у меня от облегчения едва не отнимаются ноги. Я кое-как поднимаюсь, снова бегу в свою комнату, хватаю книгу и подставку для письма и мчусь обратно.

Исмаил пристально на меня смотрит. Гладит бороду. Борода у него очень темная, аккуратно расчесанная надвое. Над бородой сверкают черные глаза, тяжелые веки полуопущены. Взгляд его искрится весельем, словно он знает что-то, чего не знаю я — очень возможно, это касается времени и обстоятельств моего ухода в мир иной. Но сегодня султан одет в зеленое, и это добрый знак. Зеленый — его любимый цвет (ведь это цвет Пророка), и если он в зеленом, то, скорее всего, на кровопролитие не настроен. А вот красный — или желтый — совсем другое дело. Мы очень осторожны, когда султан в красном или желтом, или когда прислужник приносит ему перемену платья.

— Идем!

Он поворачивается ко мне спиной, и я оказываюсь среди распорядителей работ, их целая толпа. За мной следует каид Мохаммед бен Хаду Аль-Аттар (его называют также Оттур, Медник), занятый беседой с тремя другими придворными светилами, а последним идет хаджиб — сам великий визирь, первый министр Си Абдельазиз бен Хафид. Хаджиб нагоняет меня и пристраивается рядом.

— Здоров ли ты, Нус-Нус? Похоже, ты немного задыхаешься.

Его мясистые губы изогнуты в улыбке, но глаз она не затрагивает. Мы все здесь носим маски.

— Я вполне здоров, сиди, благодарю, что обеспокоился.

— Альхамдулиллях.

— Слава Аллаху, — как подобает, отвечаю я, хотя как такой человек может произнести имя Милосердного, чтобы его тут же не поразила молния, мне непонятно.

— Рад это слышать. Я бы очень горевал, случись с тобой что плохое, — он опускает глаза. — По-моему, ты порезался.

Сердце мое содрогается.

— Это просто грязь.

Я дерзко смотрю ему в глаза и вижу, как улыбка тает на его губах, и в лице не остается ничего человеческого, как у ящера. Потом он роняет руку, небрежно, словно случайно, — но так, чтобы задеть мой пах. И смотрит, как я стараюсь и не могу сдержать отвращения.

— Как скажешь, Нус-Нус, как скажешь.

Его взгляд впивается в меня еще на миг, потом он отворачивается и расталкивает сопровождающих, чтобы приблизиться к султану и внятно напомнить всем нам, мне в том числе, что он считает себя — себя, и только — равным нашему повелителю.

Взгляд светлых глаз бен Хаду скользит по нему, и я ощущаю, как от каида исходит неприязнь, неприязнь с оттенком презрения, хотя лицо у него каменное. Потом он отворачивается, и его серые глаза — зоркие, всевидящие — останавливаются на мне. И мне кажется, что в эти мгновения бен Хаду прозревает все, что случилось между моим врагом и мной.


Строительство императорского дворца в Мекнесе — деяние немыслимой дерзновенности, на грани безумия. Мы слышали от нескольких французских пленников, из тех, что повыше саном, что их король затеял такую же стройку, хотя и поскромнее, но сейчас там всего лишь охотничий дом посреди комариного болота. Впервые услышав об этом, Исмаил снисходительно рассмеялся.

— Эти европейцы! Все, на что они способны, это причуды и сумасбродства, из которых ничего не выйдет. Когда же я осуществлю свои планы, у меня будет обширный город, величайшее подношение милости Аллаха из всех, что когда-либо совершались. Я беру пустынные земли и преображаю их во славу Божию. Его святое слово будет начертано на земле, на стенах, на всем вокруг, его вечный, бесконечный замысел воплощен в телесном мире!

Пустынные земли сегодня упорно сопротивляются: у нас возникают все новые и новые трудности, которые я должен тщательно заносить в книгу записей по мере нашего продвижения. В рассеянии из меня плохой писец, да и дождь делает все возможное, чтобы помешать, размазывая чернила и смывая по временам целые слова. Как только меня отпускают, я мчусь к себе. Если я сейчас же не запишу точные указания, которые продиктовал Исмаил, и немедленно не доставлю их старшему мастеру, гнев султана будет стремителен и неизбежен.

Сидя со скрещенными ногами на диване, я раскладываю подставку для письма, макаю тростниковое перо в чернила и аккуратно вывожу: «Во-первых, Баб аль-Раис нужно укрепить железными заклепками и поперечными полосами. Найти нового мастера, чтобы изукрасил все солнцами и полумесяцами, поскольку, раз уж французский король называет себя «Король-Солнце», Исмаил властвует и над днем, и над ночью. Узор должен быть готов к открытию.

Во-вторых, снести будку охраны и возвести заново на восточной стороне.

В-третьих, внешнюю стену, ту, что ближе к меллахе, передвинуть на пятьдесят шагов; для чего потребуется снести дома на этом участке, чтобы соблюсти должное расстояние между нашими владениями и жителями города. Жителей уведомить посредством глашатая и приказать немедленно начать работы. Тем временем найти переселенцам жилье — но скарб за пределы площадки пусть вывозят сами.

В-четвертых, переделать резной фриз в Куббет аль-Хиятин. На этот раз отыщите мастера, который знает грамоте». (К несчастью для прежнего резчика, улыбающийся визирь указал, что надпись, которая должна читаться как «Величие Бога», надпись в изысканном куфическом стиле, повторяющаяся снова и снова, была изначально сделана с ошибкой и теперь гласит «Оковы Бога» — и ошибка эта воспроизведена десятки раз.)

Я должен был запомнить и другие распоряжения, но записать надо только эти. Волку придется подождать…

Я спешу к старшему мастеру, вручаю ему записи, удостоверившись, что он их разбирает, а после бегу за полторы мили на другой конец дворца, в гарем.


Гарем — во всех отношениях запретное место, само его название происходит от слова, означающего запрет, харам. Войти в гарем — значит пересечь невидимую черту, шагнуть из открытого в укромное, от мирского к священному; словно поднимаешь завесу, проскальзывая в сокровенную область. В мире внешнем граница эта пролегает в сердцах и умах людей, но во дворце Исмаила переход куда нагляднее: у четырех железных ворот стоят стражники. Всем им мне приходится объяснять, что я делаю здесь в неурочное время, хотя я и принадлежу к тем немногим, кому разрешено перемещаться между двумя мирами — мужским и женским, внешним и тайным.

И вот на меня смотрит вниз старший евнух гарема.

— Ну?

Керим — один из доверенных слуг Исмаила; его растили в безоговорочной верности султану. Его брат Биляль охраняет двери в личные покои Исмаила, мускулы у паренька словно из кедра и мозги под стать. Большинству стражей лет по девятнадцать-двадцать, но они огромны. Я немалого роста, а они на полголовы выше и вдвое шире.

— Ты знаешь, кто я, Керим. Ты каждый день меня видишь.

— Но обычно не в этот день и не в этот час.

Его высокий тонкий голос всякий раз меня изумляет, настолько он не вяжется с внешностью. Говорят, так бывает с теми, кого урезали в детстве.

— У тебя есть письмо с позволением?

— Керим, ты же знаешь: будь у меня письмо, я бы сам его и написал, я же писец султана.

Это рассуждение, похоже, ставит его в тупик: он по-прежнему на меня таращится.

— Я исполнял поручение императрицы, — добавляю я.