Мы снова в нашем шатре, Момо спокойно сосет грудь, а Амаду настороженно на него смотрит. Мартышка куда-то спрятала золотую цепочку, в какое-то свое тайное место. Меня гнетет чернейший страх, сменивший всплеск облегчения от того, что ребенок нашелся. Ибо что нам теперь делать, нам двоим, со всех сторон окруженным врагами? Наверное, я больше никогда не смогу заснуть.

24

Соглашению с берберами нет и двух недель, когда погода обращается против нас, и в горах разражается страшная метель. Приходится бросить английские медные пушки, которые везли от самого Тафилальта — быков, которые их тащили, мы съели. Потом съели немногих берберских овец, которых удалось согнать. Остались только животные из обоза, но они, по словам имамов, харам: их запретил употреблять в пищу Пророк, ибо у каждого создания свое назначение, и вьючная скотина рождена для поклажи, а не для съедения. Всю другую мы, однако, съели, осталась одна упряжь и кожаные шнуры — видимо, очередь за ними.

В конце концов, когда мы слабеем от голода, святые люди объявляют, что условия достаточно опасные, чтобы отменить запрет на поедание мулов и ослов, и наступает общий праздник. Но Исмаил скорее уморит себя голодом, чем нарушит хоть одно слово Корана — султан заявляет, что он и его ближайшее окружение (в которое, к несчастью, вхожу и я) воздержится от пищи, пока нам каким-то чудом не перепадет халяль. Боюсь, некоторые проклинают нашего повелителя. В душе, поскольку вслух этого сделать никто не решится — в горах повсюду джинны, которые ему тут же донесут. Их краем глаза можно увидеть в сумерки или в разгар метели: вспышка света там, где света быть не должно; тусклое пламя во тьме.

Кое-кто из невольников султана пробирается в солдатский лагерь после вечерней молитвы и выпрашивает кусочек мулятины — я застаю абида за выгрызанием ошметков мяса из копыта, и он почти плачет от облегчения, когда я обещаю, что никому не скажу. Честно говоря, у меня нет сил. Временами я просто хочу уйти в метель, пусть бы ее белые крылья пролетели надо мной, как сама Белая Лебедь, и принесли забвение.

Меня как раз начинают мучить мрачные воспоминания о людоедстве местных племен, когда случается желанное чудо, и появляется охотник, несущий на плечах горного барана, добытого на опасном утесе. Султан встречает охотника хвалой и молитвой. Он дивится причудливо изогнутым рогам и награждает добытчика кошелем золота, который бедняга принимает с должной благодарностью — но глядит на него в печали. Исмаил, видя, что охотник обменял бы каждую монету на кусочек баранины, щедро одаривает его частью одной из зажаренных ног, отчего горец разражается слезами и падает ниц, возглашая, что султан — величайший, щедрейший, божественнейший и любимейший правитель, когда-либо достававшийся Марокко. Исмаил так доволен, что своими руками поднимает охотника и объявляет, что отныне он — каид, и ему причитается доля добычи, добытой нами в Сиджильмассе. Тот не верит своим ушам, весь вечер он просит кого-нибудь повторить, что обещал султан, на случай, если ему вдруг приснилось.

Погода ухудшается. Три дня мы не можем двинуться с места. Нас заваливает снегом, он засыпает все. Возле императорских шатров поставлена стража, чтобы те не рухнули под снегом и не погребли под собой обитателей. Как-то утром мы обнаруживаем двоих стражей у двери Исмаила замерзшими в камень на месте — серые тени прежних людей.

Когда метель наконец стихает, дозорный докладывает, что в долине под нами собралась орда берберов, которая не даст нам выйти.

— Они хотят уморить нас голодом, — мрачно говорит бен Хаду.

Времени на это уйдет немного. От горного барана остались одни воспоминания.

— Отнеси им дары и узнай, кто они, — велит Исмаил Меднику.

Тот, даже усталый и изнуренный, все равно — лучший дипломат среди нас.

Замерзшие и обессиленные, мы ждем. Дикие берберы ведь убьют Медника и пришлют в насмешку его голову? А может быть, он просто умрет в снегах. Или в мгновение слабости перейдет на сторону врага ради блюда прекрасного острого мечуи (нас можно соблазнить куда меньшим). Никто ничего не ждет от посольства бен Хаду: берберам выгодно уничтожить врагов, а потерь для них в этом никаких. Но у султана, коварного, как всегда, есть и другие планы, кроме переговоров. Бен Хаду возвращается не один. С ним двое подкупленных императорским золотом берберов, которые должны провести нас через перевал Телвет в долину Марракеша. Таким образом, мы под покровом ночи обойдем берберскую армию.

Со спокойной расчетливостью отчаявшихся мы оставляем позади три тысячи шатров, все бесценные сокровища, захваченные во дворце Сиджильмассы, тела двух сотен невольников, отказавшихся идти дальше, — и тихо отступаем при свете полной луны.

После дневного перехода вдали появляется Город с Красными стенами. Там все еще бушует чума, поэтому Исмаил возвращается в холмы, где мы грабим берберскую деревню, сжирая всех овец и коз, которых жители смогли сберечь суровой зимой. Мы ликуем. Мы выжили! Защитник Правоверных снова доказал, что достоин своего звания.


К тому времени, как мы добираемся до Дилы, куда переселился двор, с нашего отъезда проходит более полугода. С каждым шагом я чувствую, как меня охватывает не нетерпение, но страх. Выжила ли Элис в родах, а если да, то убереглась ли от хищной Зиданы?

То, что я не могу сразу же ринуться в гарем искать ее и что не осталось никого, кого можно спокойно расспросить о новостях, мучительно. Пока султан наслаждается долгожданной паровой баней, я иду бродить по солдатскому лагерю и двору, не принадлежа полностью ни тому ни другому. Кругом пируют, воссоединяются друзья и родные; рыдают от горя, получив вести о погибших. Но никому нет дела до того, жив я или мертв, и я кажусь сам себе призраком, блуждающим по поселению.

— Ты какой-то потерянный, Нус-Нус.

Я оборачиваюсь. Это Малик, повар. Мы беремся за руки, как старые друзья. Мы и есть старые друзья. Я вдруг возношусь из глубин тоски. Мы долго стоим и улыбаемся друг другу.

— Идем, — говорит он. — Для императорского ужина жарится барашек и готовится любимый кус-кус Его Величества, из сладкой тыквы и нута. А тебе, судя по виду, не мешает подкрепиться.

Он отступает и рассматривает меня, склонив голову к плечу.

— А знаешь, ты изменился. Похудел — хотя куда тебе было худеть. И выглядишь старше.

— Вот спасибо.

— В хорошем смысле. Как бы то ни было, война так действует на людей. Атласские горы зимой — это не весело, как по мне.

Он ведет меня в длинную палатку, где устроена кухня. Там жарко и тесно, всюду острые запахи, от которых рот мой так наполняется слюной, что мне приходится сглатывать, чтобы не капало с языка, как у собаки. Я усаживаюсь на стул, пока Малик рубит, кричит и мешает, и, в конце концов, мне приносят тарелку кус-куса со свежими яркими овощами — овощи! впервые за много недель, — который Малик поливает восхитительной алой подливкой, и я бесконечную минуту просто сижу, держа тарелку в руках, и любуюсь ею. Рубиновые помидоры, изумрудный горошек, опаловый нут, золотая тыква. Тому, кто воевал зимой в унылых горах, это кажется пиром для глаз, сокровищницей цвета. Я едва могу заставить себя погубить такую красоту, начав ее есть; но тут Малик бросает в середину тарелки дымящийся кусок барашка, благоухающий чесноком и кумином, и я не могу не наброситься на него, как пес — а кто я еще?

Пока я ем, он рассказывает придворные новости, которые большей частью проносятся бессмысленным потоком мимо моих ушей, поскольку я занят едой, но потом я слышу слово «лебедь» и вскидываю голову.

— Повтори, — произношу я полным ртом.

— Белая Лебедь родила ребенка, и о нем было много споров.

Сердце мое падает и взлетает, как стрекоза над прудом.

— Они оба здоровы, и мать и ребенок? — спрашиваю я, стараясь, чтобы голос мой звучал безразлично.

Малик пожимает плечами:

— Ходили слухи… Не мне об этом говорить. Уверен, она здорова, но…

У него мягкое, подвижное лицо, кожа на лбу собирается складками, когда оно сосредотачивается. Он твердо смотрит на меня карими глазами.

— Осторожнее, Нус-Нус — злобные сплетники любят поговорить о том, что ребенок твой.

Я изумленно смотрю на него.

— Мой? Вот это было бы дело!

Его хмурое лицо складывается в полуулыбку — кривую, ироничную.

— Я-то знаю, Нус-Нус, и ты знаешь. Но, как бы то ни было, берегись. То, что ты к ней неравнодушен, не осталось незамеченным.

Я заставляю себя рассмеяться и снова склоняюсь над едой, чтобы Малик не увидел правды. Ем, пока в тарелке не покажется дно, — хотя уже давно не голоден.


— Ну, Нус-Нус, как тебе вкус настоящей еды после стольких недель?

Исмаил нынче непривычно заботлив, пока мы занимаемся ежедневной канителью — я пробую, нет ли в его пище яда. Я слишком забылся, живот у меня так раздут, словно я сейчас рожу дитя из тыквы и кус-куса с бусинками белого нута вместо глаз. Все, что я могу — это не рыгнуть, заталкивая в себя очередную ложку. Глотаю и улыбаюсь, глотаю и улыбаюсь. Изображаю восторг, издаю подобающие восхищенные звуки, но как только блюдо объявляют безопасным для султана и меня отпускают, все мастерское творение Малика оказывается в ведре.


На следующий день султан отправляется в гарем. Сперва он посещает Зидану, которая горестно восклицает, увидев, как он похудел.

— Джинны забрали твою плоть! Тебя кто-то проклял!

Исмаил не терпит разговоров о джиннах.

— Ты, наверное, сама ее забрала, — говорит он, хлопая ее по еще увеличившему заду.

Императрица так удивлена этим нарушением протокола, что ничего не отвечает, просто позволяет увести себя в покои султана, чтобы открыть новую главу в Книге ложа.

Мне это дает возможность, которую я так ждал. Я говорю стражу гарема, что мне нужно забрать мартышку, и он пропускает меня с понимающей улыбкой, которая мне совсем не нравится. Оказавшись в гареме, я сталкиваюсь с новой трудностью: Элис нигде не видно. Я подступаюсь к служанке.

— Не знаю, она не сидит на месте, — отвечает мне девочка. — Не трать на нее время.

Другая говорит:

— Белая Лебедь? Не смеши меня!

И уходит, словно я спросил про единорога или феникса.

Потом я замечаю Макарим, служанку Элис. Она видит, что я приближаюсь, и пытается от меня укрыться, но я встаю у нее на пути.

— Где англичанка?

Она насмешливо улыбается.

— Ее забрали джинны.

Я хватаю девчонку за руку.

— Ты о чем? Где она?

Она пытается высвободиться, но я вышел из себя. Я трясу ее, отнюдь не ласково.

Макарим визжит.

— Убери руки! Я закричу, стражники отрубят тебе голову!

— Где Элис? Я знаю, что ты знаешь!

— А даже если и знаю? Она просто сумасшедшая, а ты урезанный. У нее нет мозгов, у тебя яиц, будьте вы оба прокляты!

Она непохожа на ту послушную девочку-невольницу, на попечение которой я оставил Элис: что-то изменилось, в гареме перераспределилась власть. Пальцы мои впиваются в нежную плоть плеча Макарим — я внезапно испытываю желание сделать ей больно. Словно понимая это, она вдруг дергается и вырывается. Но вместо того, чтобы убежать, отступает, чтобы я не мог ее достать, и смотрит на меня. Что-то в ее лице подкрепляет мое ощущение, что она слишком много знает, — что-то наглое, веселое и торжествующее. Она рассматривает краснеющие отметины на руке, потом переводит взгляд на меня, и глаза ее жестко сверкают.

— Я тебе за это отплачу, евнух, — шипит она, словно кошка, и убегает.

Я хочу ее догнать, но что толку? Она поднимет шум, крикнет стражей, покажет синяки. Я разворачиваюсь и продолжаю поиски, бегаю повсюду, заглядываю в шатры, чувствуя, как нарастает во мне страх.

Наконец, совершенно случайно я натыкаюсь на странное самодельное укрытие на краю гарема. Возле него сидит одинокая старуха, на голову ее накинуто темное одеяло, она склоняется над угольной жаровней, на которой готовит что-то на обед.

— Добрый день, госпожа, — начинаю я, и она замирает, словно я ее испугал.

Я уже готов спросить, не знает ли она, где англичанка, когда из укрытия вылетает нечто и с безумным стрекотом бросается ко мне. Я чувствую, как по моей коже взбираются холодные когти, и внезапно на плече у меня оказывается Амаду, тянет ко мне обезьянью мордочку, обнажая желтые-желтые зубы.

— Здравствуй, малыш, ты по мне скучал? — Я ворошу шерстку у него на макушке, и он тычется головой мне в ладонь, щурясь от удовольствия.

Я поворачиваюсь к старухе, чтобы попросить прощения за шум, поднятый моей мартышкой, — и тут старуха откидывает одеяло, и я понимаю, что никакая она не старуха. Малик сказал, что я кажусь постаревшим и похудевшим, но с Белой Лебедью суровая зима в горах обошлась хуже. Она отощала и пожелтела, под глазами у нее темные круги, от чего глаза кажутся вдвое больше. Одежда ее в ужасающем состоянии, грязная и поношенная; очертания тела изменились. Она смотрит на меня, словно видит призрак.