В тревоге я сажаю мартышку на землю и становлюсь перед Элис на колени.

— Элис. Господи, Элис, что с тобой сталось?

Я бы ни за что не признался в этом, но запах от нее едва не сбивает меня с ног. И это та сияющая красавица, которую я оставил, женщина, спелая и благоухающая, как гранат, о которой я грезил каждую ночь? Что заставило Элис Суонн, такую чистоплотную, отказаться от посещения хамама с другими женщинами? Разве что нечто ужасное, разве что страх — или безумие…

— Я думала, ты не вернешься.

Голос у нее хриплый, как воронье карканье, да и похожа она на ворону, черная и согбенная. Исполненный сострадания, я забываю, что кто-нибудь в любое мгновение может зайти за шатры и увидеть нас. Я тянусь к ней и прижимаю ее к себе. Крепко обнимаю, какой бы грязной она ни была, зарываюсь лицом в тусклое месиво некогда золотых волос. И тут что-то между нами шевелится и начинает скулить. Я опускаю взгляд и понимаю, что к груди Элис привязан ребенок. Он требовательно машет кулачками, собрав лицо в узелок шумного негодования. Элис отстраняется от меня, чтобы дать ему грудь, и меня пронзает боль. Все было ради этого: рабство, унижение, плен, отступничество; а теперь и безумие. Но ребенок великолепно, самовлюбленно не догадывается о материнской жертве. Жадный звереныш: кажется, он кормится целую вечность, словно хочет высосать из Элис все человеческое без остатка, оставив лишь пустую оболочку плоти. Возможно, Макарим права — возможно, Элис забрали джинны…

Я склоняюсь к горшку похлебки, варящейся на жаровне — жидкая смесь овощей и куриных костей без намека на приправу, — и беру на себя помешивание серого варева, пока мысли мои бешено кружатся. Пытаясь внести в происходящее хоть каплю обыденности, я спрашиваю:

— Элис, скажи, как ты назвала ребенка?

Я понимаю, что даже не спросил, какого он пола.

Она поднимает взгляд, и глаза ее полны любовью — но не ко мне.

— Момо, полностью Мохаммед; Мохаммед Чарльз, одно имя для новой семьи, другое для старой. Правда, он красивый?

Я вижу лишь путаницу желтых волос и настойчивый красный рот. Издаю неопределенный звук. Так значит, это мальчик. Исмаил будет доволен.

— Что случилось, почему ты в таком… состоянии? — спрашиваю я. — Тебя Зидана прогнала?

Наверное, мой заговор с женщиной-тарги провалился.

Она смеется — словно скрипит ржавый шарнир.

— Зидана, да, все всегда упирается в нее. Но не только в нее: против меня затеяли нечестивый заговор. Ты не поверишь, что они сотворили…

Словно кто-то вынул пробку из сосуда — слова так и льются из Элис. Она торопливо рассказывает мне, как у нее украли Момо, как боялась, что его убьют. Как три недели жила на этой чудовищной окраине — не в гареме, но и не за его пределами, — прячась от всех. Она все время привязывает к себе ребенка: спит урывками, сидя, как я ее и нашел.

— Чтобы, если меня застанут врасплох, нас было нелегко разлучить, — объясняет она, словно ничего не может быть естественнее.

По ночам она бродит по лагерю и собирает объедки для еды и тряпки на пеленки младенцу. Она рассказывает мне обо всем этом, словно ведет себя здраво и привычно, и я гляжу на нее, онемев.

— Порой я думала, твоя мартышка нас погубит, — признается она, — но если бы не его навыки мусорщика, не знаю, что бы с нами сталось. Он такой замечательный воришка! Бог знает, где он в это время года добывает инжир и апельсины.

Она улыбается, ее лицо преображается, и я вдруг вижу отблеск той Элис, которую оставил. Сердце мое разрывается вовсе.

— Я вернулся, — сглатываю я. — И Исмаил тоже. Никто не посмеет причинить вред тебе или ребенку. Все будет хорошо.

Она смотрит на меня.

— Я не могу тут оставаться. Вызволи нас отсюда! Вы с Исмаилом опять уедете, и тогда нас убьют.

Она с такой настойчивостью вцепляется в мою руку, что я чувствую, как кончики ее пальцев достают до самой кости.

— Вызволи нас отсюда, Нус-Нус, умоляю!

Возможно ли это? В мозгу моем крутятся безумные планы: затемнить приметные золотые волосы матери и ребенка смесью золы с водой, привязать себе бороду из овчины, подкупить стража-другого (или пятерых… но чем? денег у меня нет), чтобы нас вывели в солдатский лагерь, туда, где лагерь граничит с поселением. А потом, на муле или на двух, в дальний путь по объездным дорогам и открытой равнине до Мекнеса, к Даниэлю аль-Рибати, если он все еще там, чтобы тот помог нам выбраться из страны… Я почти убеждаю себя, что это возможно, когда слышу высокий звук медных фассийских труб, возвещающий о прибытии султана, и по жилам моим растекается холодок трусости, гасящий жаркие мысли. Я быстро начинаю думать о другом.

— Скорее ступай в хамам, — велю я Элис. — Возьми ребенка, вымойтесь как следует. Я пришлю к вам кого-нибудь, надежную служанку, с чистой одеждой для вас обоих. Потом ты выйдешь и покажешь Момо султану.

В глазах у нее блестят слезы, она начинает возражать. Мне приходится встряхнуть ее.

— Это — единственный путь, поверь.


Я бегу обратно в кухню.

— Малик, мне нужно с тобой поговорить!

Он встревожен.

— Нельзя приносить сюда мартышку!

Амаду возбужденно цокает: тут повсюду еда. Я так крепко его держу, что он приходит в ярость и пытается меня укусить.

— Малик, сколько твоей старшей дочке?

— Мамасс? Двенадцать, скоро будет тринадцать.

— Отлично.

Одной рукой я снимаю поясной кошель и вытряхиваю его содержимое на стол.

— Это тебе. Все это. Или положи к ее приданому.

Я объясняю, что задумал, и он изумленно на меня смотрит. Я знаю, что он думает, но в итоге он просто вздыхает и быстро сметает монеты в свой пояс-кошелек, отдает какие-то приказы поварам, вытирает руки о передник и уходит.

Двадцать минут спустя Амаду надежно привязан к шесту в шатре, а Мамасс трусит рядом со мной, и на лице у нее сменяют друг друга понимание и волнение. Работать в гареме — это честь, особенно когда служишь той, что родила султану сына, но непонятно, чего ждать; девочка она, однако, смышленая, и многое узнала, благодаря тому, какое положение занимает при дворе отец.

— Глаза держи открытыми, а рот на замке, — предупреждаю я. — Всегда угождай императрице и ее любимицам; но если почуешь угрозу Белой Лебеди, беги ко мне со всех ног.

Она глядит на меня во все глаза поверх узла с одеждой, которую нам дала ее мать — не шелка, хлопок, но чистый, как снег, — и серьезно кивает, запоминая.

Я жду у хамама, пытаясь сделать вид, что стою тут по делу. Когда в конце концов выходит Элис, дыхание у меня перехватывает: она похожа на богиню, вся белозолотая, и ребенок у нее на руках — словно херувим. Мы направляемся к главному дворцу, когда навстречу нам выходит свита султана, движущаяся в противоположном направлении — ее трудно не заметить, поскольку впереди выступают четверо глашатаев-евнухов, несущих огромные трубы. Глашатаи и слуги, подметающие перед султаном землю гигантскими страусовыми перьями, расступаются, и вот перед нами Исмаил, а рядом с ним Зидана. Ее глаза тут же с холодной яростью останавливаются на Элис и Момо. Она дергает мужа за руку:

— Повелитель, я взяла для тебя у корсаров несколько новых девушек, добытых на Средиземном море. Одна — из самого Китая, светлокожая, худенькая, груди, как яблоки, а волосы, как черный шелк. Ее везли в гарем самого турецкого султана. Она тебе понравится, очень необычная; но горяча! Пришлось отстричь ей ногти…

Но Исмаил видит лишь ребенка на руках у Элис. Он делает шаг вперед и, едва взглянув на саму Элис, забирает у нее Момо и с интересом его поднимает.

— Мой сын?

У Зиданы зловеще темнеет лицо, но ребенок уже на руках у султана.

— Не поддавайся, о Светоч мира, ты видишь мерзкое колдовство, — говорит она, пока султан распеленывает младенца. — Этот ребенок — демон, лишь притворяющийся мальчиком. Мои женщины видели, как Белая Лебедь спознавалась с джиннами, кормила их, ложилась с ними, сторговалась с ними, чтобы навести эти чары. Спроси любого: они забрали ее разум — она жила с ними в грязи, среди отбросов лагеря. Слышали, как она поет с ними в сумерки; видели, как танцует с ними нагишом. А мужчины! Вокруг нее всегда крутятся мужчины! Я слышала, она ночами тайком выбирается из гарема и раздвигает ноги для стольких мужчин, сколько ей вздумается ублажить. Она распутна, любовь моя. Я своими глазами видела, как она легла с хаджибом…

Она делает знак, и Макарим, проскользнув мимо нее, простирается на земле перед султаном.

— Повелитель, это правда! Я это тоже видела. Я была служанкой Белой Лебеди, но она меня отослала, когда я попыталась не пустить великого визиря в шатер. «Впусти его, впусти!» — требовала она. А когда я сказала, что так нельзя, она в ярости ударила меня по голове и выгнала, и я бросилась к императрице, и та бегом побежала, чтобы помешать такому непотребству совершиться в гареме повелителя, так-то она и увидела эту мерзость!

— Видишь? — Глаза Зиданы светятся торжеством — два врага повержены одним ударом. — Есть и другие, кто может подтвердить, что эта потаскуха отвратительно себя вела.

Она склоняется и шепчет что-то на ухо Таруб, та кивает и убегает.

Лицо Исмаила наливается кровью, темнея с каждым мгновением. Он поспешно заворачивает младенца в пеленку, задержавшись лишь на секунду, чтобы рассмотреть золотое кольцо, висящее у того на шее на цепочке.

— Повелитель, — вдруг произношу я, — ты же не поверишь этой клевете?

Сердце мое бешено колотится: лицо султана делается еще темнее. Я чувствую, как переводит на меня взгляд Зидана — это мой смертный приговор, без сомнения, его вынесет кто-то из них. Но Элис слишком растеряна, чтобы защищаться, и я должен говорить за нее.

— Белая Лебедь подарила тебе сына, воистину прекрасного сына, — продолжаю я.

Но султан смотрит на Момо, словно тот действительно — существо из иного мира: зловещий суккуб, пронырливый джинн. И правда, между отцом и сыном нет особого сходства. Голубые глаза, золотые волосы — словно Момо отбросил марокканское наследие ради рода матери.

Исмаил обращает ко мне лицо, которое кажется вырезанным из дерева: безумное и гневное. Я не уверен, что он слышал хоть слово из того, что я сказал. Он в ярости смотрит на Элис. Они глядят друг другу в глаза — султан невысокого роста.

— Это правда? — рычит он. — Ты и великий визирь?

Она смотрит на султана, потом на младенца. Тянется забрать ребенка, но Исмаил прижимает его к себе, так сильно, что тот начинает плакать.

— Отвечай!

Он надвигается, ей на подбородок летит слюна.

Ужас лишает Элис разума.

— Он… Он… Я не знаю…

Я подхватываю ее, прежде чем она упадет наземь.


Обморок спасает Элис, но ничто не спасет Абдельазиза. Один за другим подкупленные свидетели Зиданы подтверждают слова Макарим и императрицы, рассказывают, что видели великого визиря входящим в гарем в любое время дня и ночи, особенно когда муэдзин призывал всех богобоязненных на молитву; и он всегда прямиком шел в шатер англичанки. Даже маалема сердито говорит, что застала его наедине с Элис, поскольку он отослал служанок.

— Но госпожу обвинить не в чем, повелитель: она не поощряла великого визиря и терпела его присутствие лишь потому, что он утверждал, будто он — твоя правая рука.

Исмаил посылает меня за Абдельазизом. Он держит себя в руках, он каменно спокоен.

— Ничего ему не говори. Не хочу, чтобы он заготовил лживые льстивые речи.

Великого визиря приходится поискать: в конце концов, я нахожу его в хамаме, окруженного клубами пара, от чего он похож на Аладдинова джинна, выходящего из лампы. Служитель хамама, мыливший ему спину, бросает на меня один-единственный взгляд и исчезает. Хаджиб моргает, когда я встаю перед ним, вытирает пот с глаз.

— Надо же, — говорит он, глядя на меня снизу вверх с непонятным выражением лица. — Вот и ты, вернулся с войны, цел и невредим. Раздевайся, Нус-Нус, и наклонись, будь хорошим мальчиком.

— Султан просит тебя к себе.

Он поджимает губы, выдыхает с фырканьем.

— Жаль, — поднимается на ноги, бесстыдно голый. — Что бы там ни было, оно же может подождать?

— Одевайся, — коротко говорю я. — Я подожду снаружи.

Он вытирается и одевается целую вечность. Устав ждать, я врываюсь обратно в хамам и, разумеется, обнаруживаю, что визиря и след простыл. Служитель лежит в луже бледно-розовой крови в остывающем покое. Пара почти не осталось — он улетучился вместе с великим визирем, сквозь разрез в стенке шатра.

Я готов к тому, что меня обезглавят, когда сообщаю Исмаилу новости, но он лишь мрачно улыбается.