Он машет мне унизанной кольцами рукой, похлопывает по подушкам рядом с собой и смотрит взглядом василиска.

Я кланяюсь.

— Султан просит тебя прийти.

— Дело, конечно же, может подождать, пока я закончу завтракать.

Я молчу. Мы оба знаем, что Исмаил не «просит».

Абдельазиз гримасничает, потом сгребает горсть печенья и заталкивает себе в рот. Неопрятно жует, на его бороду сыплется дождь липких от меда крошек. Потом он ворча поднимается и отталкивает руку мальчика-нубийца, потянувшегося отряхнуть его халат.

— Нахальный щенок! Велю тебя выпороть, когда вернусь.

Слова эти сказаны походя, но взгляд хаджиба тверд.

Я вижу, как мальчик поднимает на него озадаченные глаза, и догадываюсь, что он новенький, по-арабски знает плохо. Второй понимает достаточно. У него испуганный вид, и недаром его руки и плечи покрыты белыми рубцами. Он оттаскивает другого мальчика в сторону, и, когда мы выходим, я слышу, как он говорит с ним на их родном языке. Я кое-что разбираю:

— Он жестокий… Ему нравится делать больно, видеть боль. Не давай ему повода…

Во мне что-то ломается. Я вспоминаю пустые темные глаза, следившие за моей болью, наслаждавшиеся ею.

— Ну что, Нус-Нус, — вторгается в мои мысли великий визирь, когда мы идем по анфиладе арок. — Подумал ли ты над моим предложением?

Чтобы выжить здесь, я научился надевать «другое лицо», как маску кпонунгу, которую вечность назад надевал на обряд Поро в своем племени. И я говорю себе: «Я — не я, я другой». Маска улыбается.

— Я польщен, сиди, но, боюсь, Его Величество будет недоволен.

— Его «величеству» незачем знать, — он меня передразнивает.

— Султан все видит.

Абдельазиз фыркает:

— Ты хочешь сказать, его соглядатаи видят. Ищейки вроде Медника.

Он машет рукой, словно отгоняет муху.

Медник. Это он про каида бен Хаду Аль-Аттара. Они друг друга не любят. Мы приближаемся к покоям императора, и я не хочу, чтобы Исмаил услышал хоть часть нашего разговора. Похоже, и великий визирь этого не хочет — он хватает меня за плечо и давит пальцами, чутьем находя самые болезненные точки. Я холодно смотрю на него сверху вниз, держа «другое лицо». Я — не я.

— Не становись моим врагом, Нус-Нус. Это неумно.

Он и так мой враг. Я кланяюсь.

— Я твой покорный слуга, господин; но прежде всего я — слуга Его Величества.

— Исмаил — собака на сене.

Я слышал от невольников пословицу: что случилось в пустыне, остается в пустыне. Мы все стараемся начать жизнь заново и вернуть себе самоуважение. Но как забыть то, что сделал со мной Абдельазиз? Пальцы мои словно превращаются в когти.

— Никому не надо знать.

Василиск улыбается:

— Знать о чем?

Исмаил ходит бесшумно: ему нравится заставать людей врасплох, и у себя, в безопасности, он часто гуляет один, босиком. Мы с хаджибом тут же падаем ниц. Внизу, у самой земли, ноздри мои наполняет похожий на благовоние аромат свежераспиленного дерева.

— Да встань ты, — Исмаил толкает визиря босой ногой. — Я тебе кое-что покажу. Редчайшее сокровище.

О, небо. Книга. Я почти забыл о ней. Бог мой, Абдельазиз увидит, что у нее под обложкой, сразу распознает обман, и, поскольку достаточно хитер, чтобы придержать язык, пока ему не будет выгодно, захватит мою судьбу в свои руки и будет делать со мной, что пожелает. Лучше умереть побыстрее.

Придумай что-нибудь, понукает меня разум, отвлеки его! Но у меня ни единой мысли.

Исмаил берет книгу, и я вижу, как загораются глаза Абдельазиза, когда он видит богатый переплет. Он жадно протягивает руки. Султан смотрит на него. Потом звучно опускает сафавидский Коран на голову визиря. Я различаю на его тюрбане тонкого хлопка след изукрашенной обложки — как печать на горячем воске. Хаджиб стонет и хватается за голову.

— И ты посмел явиться ко мне, перепачканный едой! — лютует Исмаил. — У тебя пальцы в меду, и крошки в бороде! Ты что, не чтишь ни меня, ни священный Коран?

И он снова и снова бьет визиря книгой, пока тот не валится на пол жалкой кучей.

— Помилуй, величайший, помилуй… Нус-Нус сказал, чтобы я шел быстрее, и я думал, что дело срочное…

Очередной удар не так силен, а следующий приходится по плечу визиря, словно Исмаил потерял к нему интерес. Султан делает шаг прочь, рассматривая, не пострадала ли книга, но она прочна, и тот, кто ее чинил, потрудился на славу.

— Уходи. Заплати книготорговцу, когда придет.

Султан отдает мне Коран.

— Поставь его на самую высокую полку, Нус-Нус — он осквернен.

Сколько правды в его словах, знал бы он!

Я приношу высокую библиотечную стремянку и ставлю сафавидский Коран между двумя другими древними томами, надеясь, что Исмаил не передумает и не захочет его достать.

Вернувшись, я застаю Исмаила на полу на коленях. Он обнимает хаджиба за плечи.

— Вставай-ка. Зачем ты лег? Ты не должен передо мной ползать, мы же с тобой все равно что братья, правда?

Абдельазиз с трудом поднимается. Глаза у него невидящие, на щеке кровь. Я с ужасом, не в силах отвести взгляд, смотрю, как султан концом кушака бережно утирает кровь с лица визиря.

— Вот так-то лучше, да?

— Да, о Величайший.

Визирю удается слабо улыбнуться.

— Ты уже видел волка?

Проклятье. Другие скорби вытеснили волка из моей памяти.

— Сию минуту иду, повелитель.


Волк выглядит едва живым. На макушке у него огромная кровавая шишка. Возле клетки стоят двое детей, у старшего в кулаке палка. Головы у обоих выбриты, только на темечке длинная косица, чтобы ангел мог поймать ребенка, если тот упадет. Правда, за такими детьми ангелы вряд ли присматривают. Тяжелые золотые кольца говорят о том, что эти мальчики — из бесчисленных маленьких эмиров Исмаила, которые бесстрашно гуляют по дворцу, не слушая никого. Я слишком хорошо знаю обоих: Зидан, старший сын императрицы, насквозь испорченный шестилетка; второй — почти младенец, Ахмед Золотой, подрастающее чудовище.

Я вздыхаю.

— Зидан, что ты тут делаешь?

Темные глаза старшего мальчика смотрят на меня с вызовом.

— Ничего. Даже если я захочу поиграть с волком, мне можно. Отец позволил.

— Уверен, отец не давал тебе позволения забить бедного зверя до смерти.

Он ухмыляется:

— Я только стукнул немножко.

Ахмед радостно смеется.

— Множко, множко!

— Не изображай передо мной паиньку, Зидан. Вспомни, за чем я тебя застал на прошлой неделе.

Я смотрю на него со значением. На прошлой неделе я поймал его возле конюшен с мальчиком-невольником постарше — он резал кошке когти, под корень. Невольник боролся с тошнотой: кошка поцарапала Зидана, и тот явно велел держать ее, а сам стал орудовать кинжалом. Я отчитал обоих и отвесил мальчишке-невольнику подзатыльник — ударил сильнее, чем хотел, слишком уж хотелось побить Зидана, но я не отважился. Он злопамятен, как мать; и, как отец, наслаждается правом лишить человека конечности или жизни. А кошка все равно умерла. Я сам ее похоронил.

— Если расскажешь, я велю тебя убить. — Он постукивает палкой по ноге. На ткани его камис остаются кровавые пятна. — Я тебя и так могу убить, Половинник.

— Твой отец дорожит своими кошками, а в Коране сказано, что того, кто их мучает, самого будут мучить в аду, — напоминаю я.

— Про волков там не говорится, — отвечает он, показывая мне зубы, уже гниющие от сладостей, которые он у всех требует.

К счастью, появляется смотритель зверинца. Вид у него напуганный, что понятно. Найдя, на ком сорвать злость, я кричу на него:

— Что с волком?

Он пожимает плечами:

— Он бросился на принца Зидана, когда я сажал его в клетку. Казалось, глотку ему перегрызет, но маленький эмир повел себя очень храбро.

Заведомая ложь: бедный зверь едва ли смог бы сейчас перегрызть глотку даже цыпленку, да и бил его Зидан явно сквозь прутья клетки. Зидан разражается смехом и бежит прочь, таща за руку младшего брата. Он уверен, что неуязвим.

Я бросаю гневный взгляд на смотрителя зверинца:

— Если волк не будет ходить и рычать к полуночи, ты пожалеешь, что он не перегрыз глотку тебе.

Ругать его за Зидана смысла нет, мы оба это понимаем. Я наклоняюсь рассмотреть зверя. Выглядит он куда как жалко: лапы запачканы и погрызены собаками, которые его загнали. Он глядит на меня без малейшего интереса, не ощетинивается, даже не скалится, словно хочет лишь одного — умереть. Сердце мое сжимается от сострадания.

— Он ходить-то может?

Я распрямляюсь.

— Он крепче, чем кажется, — защищается смотритель.

— Выведи его, пусть пройдется.

Смотритель косится на меня. Как смею я, выскочка, гвинейский раб, так разговаривать с ним, светлокожим арабом? Презрение и ненависть идут рука об руку: думаю, я знаю, куда бы они привели смотрителя, будь у него выбор — убить волка или меня.

Он нехотя делает, что я велел: входит в клетку с палкой наготове, но волк даже не шевелится, когда смотритель застегивает цепь на его шее, его приходится тащить наружу, как мешок репы, словно у него отнялись ноги. И даже несмотря на это, четыре диких осла, которых так любит султан, едва завидев волка, пронзительно кричат и бросаются в дальнюю часть загона, потревожив страусов, которые тут же принимаются сипло вопить. А волк так и клонится к земле, почти утыкаясь в нее носом.

— Так не пойдет. Других волков охотники не добыли?

— Его загнал сам султан, — угрюмо отзывается смотритель.

— Для обряда его нужно привести в состояние получше. Ты же знаешь, султан и с тебя голову снимет, и с меня, если зверь его не устроит и он будет выглядеть нелепо.

Смотритель задумывается. Потом говорит:

— А ты не можешь попросить у ведьмы чего-нибудь на этот случай?

Я смотрю на него с изумлением. Что, весь дворец уже знает про мои дела? На вопрос я не отвечаю, просто быстро ухожу.


Теперь я иду к Зидане, захватив по дороге корзину апельсинов, поскольку мне понадобится хоть какой-то повод для того, чтобы войти в гарем, заранее не получив разрешения. Стражников у ворот не одурачишь: здесь повсюду, даже в садах гарема, апельсиновые деревья, усыпанные плодами — пока зелеными, как и те, что несу я. Они тщательно обыскивают корзину, а я стою рядом, переминаясь с ноги на ногу, жду, когда они закончат. Я замечаю, что у Керима красные опухшие глаза. Значит, до него дошли вести о смерти Биляля — шепот быстро долетает по запутанным переходам.

— Скорблю о твоем брате, — тихо говорю я.

Он кивает. Не принято говорить о кончине тех, кто прогневал Исмаила. Они просто перестают существовать.

— Пропустите его, там всего лишь апельсины, — велит Керим товарищам. Потом кладет руку мне на плечо.

— Береги себя, Нус-Нус, — произносит он высоким, тонким голосом, который так не вяжется с его статью. — Здесь все уязвимы.

Когда я подхожу к внутреннему дворику дворца Зиданы, до меня доносятся сладкие звуки уда. Уд — чудесный инструмент, предок европейской лютни, и я люблю поиграть на нем, когда выдается случай. Звук у него тоскующий, протяжный, особенно он подходит для любовных песен и печальных напевов. Я выучился неплохо играть, и сейчас, когда слышу, как его струны перебирают с таким чувством, у меня чешутся пальцы, так хочется присоединиться. Потом в лад с горестной мелодией вступает голос, и я останавливаюсь в тени увитой плющом арки — послушать.

Был я мужчиной, хорош я был —

Я женщин любил, а они меня.

Весь мир объехал, весь повидал.

Теперь я пленник, о горе мне.

В плену твоей красоты, моя смуглая,

Глаза твои черные сердце пленили —

Могу лишь глядеть на тебя, вздыхая.

Я не мужчина, расстаться надо нам.

Я выглядываю во двор и вижу Черного Джона, любимого евнуха Зиданы, склонившегося над изукрашенным удом, как мартышка над украденным плодом. Его огромные пальцы легко порхают по струнам, когда он переводит балладу в минорный лад. Песня, по-моему, французская, изначально в ней не говорилось о смуглых девах и черных глазах. Всем нам приходится меняться вместе с переменой обстоятельств, мы приспосабливаемся или гибнем, — и Джон процветает, благодаря своему мастерству. Когда он запевает следующий куплет, в котором говорится о влюбленном, который вынужден стоять в стороне, глядя, как возлюбленная его выходит замуж за другого, потому что сам он лишен средств, чтобы жениться на ней (изначально речь шла скорее о деньгах, чем о недостаточных телесных возможностях), я чувствую — с чего бы, стихи-то убогие, — что на глазах у меня выступают слезы.