К началу мая за спиной у меня было около сорока сеансов. Я переживала самое странное приключение в своей жизни. Я не знала, делаю ли успехи. Мне было непонятно, к чему я стремлюсь. До сих пор удалось выяснить лишь одно: я не тот человек, которым себя считала. Беспокоиться я стала меньше, но частенько ощущала, что бреду впотьмах неизвестно куда.

Однажды ясным весенним утром доктор Дж. спросила, как я воспринимаю свою работу.

— То есть? — насторожилась я.

Она не ответила. Видимо, мне предлагалось говорить первое, что взбредет в голову. Она постоянно убеждала меня это делать.

Я сказала, что я добросовестна. Что патологически боюсь напортачить и показаться дурой, поэтому очень внимательна и аккуратна. Меня постоянно гложут сомнения. Отослав статью редактору, я тут же начинаю думать, что она ужасна и ее можно было бы улучшить, если переписать то-то и то-то. Поскольку я работаю дома, мне вечно кажется, что коллеги в офисе смеются над моей писаниной и спрашивают друг друга, как эту неудачницу вообще взяли в газету. Я знаю, что я параноик. И чересчур зациклена на самой себе. Если звонит телефон и на экране — номер начальника, я думаю: «Черт, опять облажалась». В то же время я с неохотой признала, что после начала курса психотерапии мои мучения уменьшились.

— По-моему, этим страдают многие журналисты, — быстро добавила я. Пусть не думает, что я одна такая чокнутая. — Подозреваю, что каждым вторым движет глубинная неуверенность в себе, боязнь оступиться и не оправдать ожидания. А еще среди нас полно тех, кто как ненормальный стремится все контролировать. Например, одна моя коллега ежедневно пробегает три мили. Если вдруг что-то ей мешает, назавтра она бежит шесть. Она питается по очень строгой диете. И буквально помешана на чистоте и порядке. По-моему, она хочет полностью контролировать свою жизнь. Словно эти ритуалы защищают ее от окружающего мира, делают ее неуязвимой. Как думаете, почему она так поступает?

— Какая разница? — раздалось у меня из-за спины. — Гораздо интересней другое: почему вы готовы тратить свое время и деньги на обсуждение посторонних людей? Это не входит в наши задачи. Рассматривая проблемы и недостатки других, вы уходите от разговора о ваших собственных трудностях. Давайте побеседуем о вас.

«Вот стерва», — пробормотала я неслышно.

И заговорила о наградах в области журналистики. Это лучшее изобретение человечества, с точки зрения тех, кто их получает, — и бесстыдный балаган, замешанный на политиканстве и кумовстве, по мнению тех, кому не повезло. Извиняющимся тоном я призналась, что бывала и с той и с другой стороны. Она спросила, важны ли для меня награды и другие формы признания и оценки.

— Да нет, конечно! — огрызнулась я. Пожалуй, чуточку поспешно и агрессивно.

Воцарилось молчание, и я тут же вспомнила кое-что неприятное.

В прошлом я совершила массу поступков, за которые мне теперь мучительно стыдно. И пожалуй, худший из них — звонок председателю жюри ежегодной Премии шотландской прессы, местного журналистского «Оскара». Вся в слезах, я спросила, почему не попала в список номинантов.

Сами понимаете, председатель комиссии был ошарашен. Однако вежливо объяснил, что к претендентам предъявляются очень высокие требования и жюри сочло, что моя работа недостаточно хороша. Я впала в истерику.

— Недостаточно хороша? — прорыдала я. — Вы сказали «недостаточно хороша»? Неужели все члены жюри решили, что я недостаточно хороша? Может, хоть кто-то рискнул признать, что я почти дотягиваю до нужного уровня? Что у меня есть потенциал и когда-нибудь я войду в число избранных — если постараюсь?

Он явно потерял дар речи. А я заявила, что почти год занималась темой малолетних беженцев, которых незаконно держат в заключении. Градус безумия и отчаяния нарастал с каждым словом. Я воскликнула, что, пока жюри Премии меня не отвергло, я считала эту работу своим главным журналистским достижением и ужасно ею гордилась.

— Но это же самое главное. Только это и важно, — сказал он и повесил трубку.

— Возможно, он сказал это, чтобы от меня избавиться. А возможно, он ходил на психотерапию и действительно так считал. Ха-ха.

Доктор Дж. шутку не оценила. А если и оценила, то оставила свое мнение при себе.

Опять наступила тишина. Я вспомнила, как хлопотала о судьбе одной семьи, которая искала в Британии убежища. Это была мать с четырьмя детьми — хорошенькими и умненькими, как на подбор. Даже сейчас, спустя пять лет, я с ними переписываюсь. Они томились в центре приема беженцев в здании бывшей тюрьмы больше года. Я чуть не свихнулась на этой почве. Собирала деньги им на рождественские подарки, ездила к ним в гости, когда их депортировали. Я даже наводила справки об усыновлении. И вот, лежа на кушетке психоаналитика, глядя, как солнечные зайчики скачут по полу и стенам, я задавала себя очень неприятные вопросы. Зачем я тогда все это делала? О ком я плакала? Кого я пыталась спасти? Их — или себя?


В самом начале мая я с гордостью сообщила доктору Дж., что передумала писать жене Кристиана. Как обычно, поначалу я попыталась представить дело так, будто мной двигал исключительно безграничный альтруизм.

— Я много раз садилась за письмо, но так и не нашла верных слов. И вообще, нехорошо вмешиваться в чужую семейную жизнь — тем более что я и так уже это сделала. Пусть разбираются сами.

Доктор Дж. безмолвствовала.

Я призналась, что, когда у меня не получилось состряпать письмо, я подумывала подкараулить его жену на улице и обо всем ей рассказать.

— Вбила себе в голову, что мы с ней — подруги по несчастью. Мужчину, которого мы обе любим, грозит похитить красивая, молодая, уверенная в себе профессиональная разлучница. Я представляла себе, как мы с ней обнимемся, будем утешать друг друга, станем лучшими подругами. Это, конечно, полный бред. — Я покачала головой. — Все-таки мы не в детском саду. Я решила вести себя как взрослый человек.

Я помолчала, она тоже не издавала ни звука. Я раздумывала над своими словами.

Сеанс психотерапии — это время абсолютной, предельной откровенности. Поначалу я ожидала чего-то похожего на исповедь — в уютной, безопасной обстановке снимаешь груз с души и получаешь отпущение грехов. Как же я ошибалась. На исповеди никто не ставит твои признания под вопрос. А на терапии каждое слово подвергается тщательному критическому анализу. Все, что ты говоришь, разбирают по косточкам, чтобы выявить твои тайные чувства, мотивы, желания. Выясняется, насколько ты честна с самой собой. В компании доктора Дж. невозможно было долго отгораживаться от истины — неприкрытой и нередко уродливой. Казалось, каждую мою фразу, каждое слово, каждую паузу, каждую чертову запятую ловят на лету и отправляют под мощный микроскоп, чтобы растащить на молекулы. Во имя благой цели — докопаться до правды. В повседневной жизни очень легко прятаться от самой себя, даже не осознавая этого. В кабинете психоаналитика так не получится.

— Я не написала письмо. Но я сделала кое-что другое, — наконец призналась я, прикрыв лицо руками. — Это не настолько вредно, но все равно ужасно.

Примерно через неделю после злополучной встречи в пабе, когда я пообещала себе, что больше ни слова ему не скажу и уйду с гордо поднятой головой, до меня вновь дошли слухи про эту парочку. Моя решимость развеялась как утренний туман. Я позвонила ему — разумеется, обливаясь слезами, — и рассказала про письма, которые написала и едва не отправила. Я сказала, что даже не подозревала в себе такого коварства; что это совершенно на меня непохоже и что я ненавижу себя за это. Но в следующий раз, заявила я, всхлипывая, я доведу дело до конца. Молчание, повисшее между нами, ощутимо вибрировало страхом, сожалением, изумлением. Он явно был шокирован. И напуган. Помолчав несколько секунд, он сказал: «Только попробуй, и я тебя уничтожу». Я повесила трубку со словами: «Прости меня».

Мне было трудно рассказывать об этом доктору Дж. Я не хотела, чтобы она сочла меня шантажисткой. Я была искренне убеждена, что это было бы несправедливо.


В конце мая доктор Дж. ушла в отпуск. Она рассказала мне о своих планах еще на первом сеансе: неделя в мае и целый месяц в августе. Она заявила, что хочет дать мне время «подготовиться» к ее отсутствию. Много о себе воображает, подумала я. К чему этот драматизм? Она и правда считала, что я жить без нее не смогу? На сеансах, предшествовавших ее отъезду, психологиня взяла на себя неожиданно активную роль. Всякий раз старалась задать нашей беседе определенное направление. Она сказала, что ее отпуск станет для меня прекрасной возможностью исследовать свой «страх быть покинутой и отвергнутой».

— Но я не боюсь быть покинутой, — запротестовала я. Наверное, не стоило говорить, что накануне ночью мне приснилось, будто я вцепилась в нее изо всех сил, плача и умоляя не оставлять меня одну.

По-моему, этот сон выеденного яйца не стоил. Но у доктора Дж. появился еще один повод обратиться к моему детству. Она вновь и вновь возвращалась к этому вопросу, как ищейка возвращается к подозрительному багажу. Она вечно ворошила прошлое. А я твердила: «У меня было обычное, нормальное детство. Счастливое. Ничего особенно выдающегося — равно как и трагического».

Вот что я до сих пор ей рассказывала.

Я была сыта, обута, одета. Меня любили и баловали. Первое время наша семья ютилась в съемной квартирке всего с одной спальней, но я не голодала, не подвергалась насилию, моими нуждами не пренебрегали. Мою пустышку не окунали в метадон, чтобы я успокоилась. Насколько я знаю, меня не пичкали перемолотым в кашу «колбасным ужином» (так в Глазго называют жареные колбаски с чипсами) — по данным врачей, в некоторых районах нашего благословенного города детей растят именно на такой диете. Меня не бросали в одиночестве, когда я плакала (я уточнила у мамы), хотя это настоятельно рекомендуют некоторые современные «эксперты» по воспитанию, — по их мнению, ребенка надо дрессировать, как щенка. Меня не оставляли на попечение няни. Пока мы с сестрой не пошли в школу, мама сидела с нами круглые сутки; потом она стала работать в ночную смену, чтобы встречать нас дома, когда мы приходили с занятий. Меня любили. Я была желанным ребенком. Я ни в чем не нуждалась. Откуда, с какой стати во мне мог взяться страх быть покинутой?

Я посещала начальную школу «Сент-Чарльз» в Мэрихилле, одном из наименее престижных районов Глазго. Вот мое воспоминание тех времен. Как-то утром в первую учебную неделю наша ангельского вида молодая учительница сообщила, что во время перемены на улицу выходить нельзя — идет дождь. Надо молча сидеть на своих местах и пить молоко. Ходить по классу воспрещалось. Она спросила, все ли мы поняли. Мы кивнули и сказали хором: «Да, мисс Догерти». Она вышла и закрыла за собой дверь. Поначалу действительно все молчали и не двигались. Но вскоре кое-кто начал шептаться. Болтовня расползалась, как вирус. Пара-тройка самых хулиганистых ребят выскочили из-за парт и начали бегать по рядам. Не знаю, что на меня нашло, но я к ним присоединилась. Может, хотела быть не хуже других, а может, меня уже тогда, в пять лет, тянуло к плохим мальчишкам. Через несколько минут прозвенел звонок и мы ринулись обратно на свои места. Ничего страшного не произошло.

Вернувшись, мисс Догерти узрела ту же идиллическую картинку, которую оставила за спиной, выходя.

— Кто-нибудь вставал с места? — спросила она.

— Нет, мисс Догерти, — ответили мы хором.

— Уверены?

— Да, мисс Догерти.

— Абсолютно уверены?

— Да, мисс Догерти.

Она резко повернулась и вышла. А потом вернулась в сопровождении сестры Бернадетт и сестры Маргарет. Я ударилась в слезы. Всхлипывая: «Простите, простите, пожалуйста», я подбежала к ним, надеясь на амнистию. Мисс Догерти передала сестре Бернадетт листок бумаги, и та медленно и сурово зачитала имена восьмерых учеников, которые осмелились ослушаться. Не иначе как сам Господь заприметил нас с неба — предполагалось, что стеклянное окошко на двери классной комнаты ни при чем. Нас выстроили в шеренгу перед классом и до крови отшлепали острым краем линейки по костяшкам пальцев. Так в нас поселился страх перед Богом и парализующее чувство вины. В тот день я пообещала себе, что больше никогда, никогда не нарушу правила. Ни за что в жизни. И я держала слово — если не считать редких незначительных проступков, — пока недавно не совершила один из самых презираемых в обществе грехов. Неудивительно, что я загремела к психотерапевту.

— Возможно, Кристиан, Шарлотта и Льюис здесь ни при чем. Может, во всех моих бедах виновата эта чертова мисс Догерти со своими монашками, ха-ха-ха, — завершила я свой рассказ.

— Мне интересно, почему вы так упорно пытаетесь шутить? Казалось бы, к настоящему моменту вы уже должны были понять, что мы не развлекаемся.