А может быть, он и в самом деле это знал?

Я ломаю слоистые скалы

В час отлива на илистом дне,

И таскает осел мой усталый

Их куски на мохнатой спине…

Крик осла моего раздается

Каждый раз у садовых ворот,

А в саду кто-то тихо смеется,

И потом — отойдет и поет…

Или разум от зноя мутится,

Замечтался ли в сумраке я?

Только все неотступнее снится

Жизнь другая — моя, не моя…

Каждый вечер в закатном тумане

Прохожу мимо этих ворот,

И она меня, легкая, манит

И круженьем, и пеньем зовет…

А уж прошлое кажется странным,

И руке не вернуться к труду:

Сердце знает, что гостем желанным

Буду я в соловьином саду…

Правду сердце мое говорило,

И ограда была не страшна.

Не стучал я — сама отворила

Неприступные двери она.

Вдоль прохладной дороги, меж лилий,

Однозвучно запели ручьи,

Сладкой песней меня оглушили,

Взяли душу мою соловьи…

Опьяненный вином золотистым,

Золотым опаленный огнем,

Я забыл о пути каменистом,

О товарище бедном своем.

Пусть украла от дольнего горя

Утонувшая в розах стена, —

Заглушить рокотание моря

Соловьиная песнь не вольна!..

Я проснулся на мглистом рассвете

Неизвестно которого дня.

Спит она, улыбаясь, как дети, —

Ей пригрезился сон про меня.

Ка?к под утренним сумраком чарым

Лик, прозрачный от страсти, красив!..

По далеким и мерным ударам

Я узнал, что подходит прилив…

И, спускаясь по ка?мням ограды,

Я нарушил цветов забытье.

Их шипы, точно руки из сада,

Уцепились за платье мое…

В июне 1914 года Блок должен был ехать в свое имение Шахматово. Любовь Александровна собиралась к себе на родину, в Чернигов. Расстались с обещанием писать друг другу. Они и писали, правда, с большими перерывами. Разлука для любви — что ветер для костра. Навязшая в зубах, прописная истина. Почти пошлость. Увы — абсолютная точная истина и уныло верная пошлость.

Но разве они мало любили друг друга, что достало двухмесячной разлуки, чтобы почувствовать охлаждение?

Нет, в том и беда, что любили — много. Особенно она.

Блок желал обладания Кармен — недоступной, дерзкой, насмешливой, даже, пожалуй, стервозной. Что обрел? Пылкую страсть женщины — обычной женщины, пусть при этом и невероятно талантливой актрисы. Он искал неуловимую чаровницу, а получил обычную любовницу, которая желала иметь его всего, владеть им без остатка. Оплела его руками, днем и ночью ей снился сон их любви. Но главным в жизни для него было — ломать слоистые скалы стихов на илистом дне поэзии, возводя из этих обломков некое волшебное здание. Счастье, покой — это не для него. Страдание — вот что очищает и возвышает душу. Если жизнь страдания не приносит, значит, надо его сотворить для себя самому. «Таков седой опыт художников всех времен», — уверял Блок. И писать надо! Только труд, каждый день — только труд, вот что главное. Иногда кажущийся постылым, надоевшим — тем слаще было к нему возвращаться, пусть даже приходилось вырываться из объятий, пусть даже шипы всех на свете червонно-алых роз цеплялись при этом за его сердце, норовя удержать.

Блок с горечью понял, что им с Любовью пришла пора расставаться, но расстаться трудно, если она не понимает причин. «Никогда, никогда не поймем друг друга мы, влюбленные друг в друга».

Ну вот, выяснилось, что вместе они были только телом, а духом — врозь.

«Я не знаю, как это случилось, что я нашел Вас, не знаю и того, за что теряю Вас, но так надо. Надо, чтобы месяцы растянулись в годы, надо, чтобы сердце мое сейчас обливалось кровью, надо, чтобы я испытывал сейчас то, что не испытывал никогда, — точно с Вами я теряю последнее земное. Только Бог и я знаем, как я Вас люблю».

Некоторое кокетство отчетливо звучит в этих туманных словах, примириться с которыми не может никакая нормальная женщина. Но как сказать, что в твоих чертах любовник искал черты другие? Что в твоем лице — видел лицо неземной Кармен?

Она навсегда останется недостижима. Ее он будет любить всегда. И, клянясь в том, что любовь останется жить в его сердце, Блок не скрывает: это любовь не к актрисе Дельмас и даже не к ее сценическому образу, это любовь к той неуловимой, которую он сейчас называет Кармен, а раньше называл Прекрасной Дамой, Офелией, Незнакомкой, Снежной Маской, Фаиной, Валентиной… Неважно — как! К той, кем он жаждет обладать… на самом-то деле совершенно не желая этого.

Но в какие красивые слова облечено расставание! Вновь настало время котурн и золотых тог.

Нет, никогда моей, и ты ничьей не будешь.

Так вот что так влекло сквозь бездну грустных лет,

Сквозь бездну дней пустых, чье бремя не избудешь.

Вот почему я — твой поклонник и поэт!

Здесь — страшная печать отверженности женской

За прелесть дивную — постичь ее нет сил.

Там — дикий сплав миров, где часть души вселенской

Рыдает, исходя гармонией светил.

Вот — мой восторг, мой страх в тот вечер в темном зале!

Вот, бедная, зачем тревожусь за тебя!

Вот чьи глаза меня так странно провожали,

Еще не угадав, не зная… не любя!

Сама себе закон — летишь, летишь ты мимо,

К созвездиям иным, не ведая орбит,

И в этот мир тебе — лишь красный облак дыма,

Где что-то жжет, поет, тревожит и горит!

И в зареве его — твоя безумна младость…

Все — музыка и свет: нет счастья, нет измен…

Мелодией одной звучат печаль и радость…

Но я люблю тебя: я сам такой, Кармен!

Жестоко, рассчитанно-жестоко он хотел обвинить Любовь Александровну в собственном охлаждении, а для этого приписывал ей свои собственные побуждения и мотивы. Свидания еще были — но только по ее просьбе, иногда даже мольбе: «Л.А. Дельмас звонила, а мне уже было не до чего. Потом я позвонил: развеселить этого ребенка… Как она плакала на днях ночью, и как на одну минуту я опять потянулся к ней, потянулся жестоко, увидев искру прежней юности на лице, молодеющем от белой ночи и страсти. И это мое жестокое (потому что минутное) старое волнение вызвало только ее слезы….» Но вот однажды…

Однажды он достал забытый «ящик, где похоронена Л.А. Дельмас», и начал его разбирать. Там оказались груда сухих лепестков, розы, ветки вербы, ячменные колосья, резеда; какие-то листья шелестели под руками.

«Боже мой, какое безумие, что все проходит, ничто не вечно. Сколько у меня было счастья с этой женщиной», — думал он, готовясь подвести последний итог. И наконец-то подвел: «Бедная, она была со мной счастлива…»

Как самодовольно и равнодушно…

Любовь Александровна получила по почте смертный приговор:

«Ни Вы не поймете меня, ни я Вас — по-прежнему. А во мне происходит то, что требует понимания, но никогда, никогда не поймем друг друга мы, влюбленные друг в друга… В Вашем письме есть отчаянная фраза (о том, что нам придется расстаться), — но в ней, может быть, и есть вся правда… Разойтись все труднее, а разойтись надо… Моя жизнь и моя душа надорваны; и все это — только искры в пепле. Меня настоящего, во весь рост, Вы никогда не видели. Поздно».

Кто-то печально и верно сказал, что все, что случается в жизни, вплоть до самой жизни и смерти, для поэта — только повод к написанию новых стихов.

Увы… увы, это так. Лучшие строки поэта — репортаж с места чужого страдания, им же и причиненного.

Превратила все в шутку сначала,

Поняла — принялась укорять.

Головою красивой качала,

Стала слезы платком вытирать.

И, зубами дразня, хохотала,

Неожиданно все позабыв.

Вдруг припомнила все — зарыдала,

Десять шпилек на стол уронив.

Подурнела, пошла, обернулась,

Воротилась, чего-то ждала.

Проклинала, спиной повернулась

И, должно быть, навеки ушла…

Что ж, пора приниматься за дело,

За старинное дело свое.

Неужели и жизнь отшумела,

Отшумела, как платье твое?

Потом от этой великой любви остались только небрежные строчки в дневнике: «Несчастная Дельмас всеми способами добивается меня увидеть». «Ночью — на улице — бледная от злой ревности Дельмас». «Ночью — опять Дельмас, догнавшая меня на улице. Я ушел. Сегодня ночью я увидал в окно Дельмас и позвал ее к себе…»

Он бросал ей себя иногда, словно корку хлеба голодному, словно грош — нищенке. Странным, невероятным, трагическим образом отзовется ему потом это жестокое равнодушие — отзовется истинным милосердием любящей женщины. Именно об этом запись, исполненная почти предсмертной тоски: «Л.А. Дельмас прислала Любе письмо и муку по случаю моих завтрашних именин».

Письмо и муку… Возвышенное и земное.

На дворе 1921 год… близка кончина, о которой Блок, конечно, знать не знает. Он озабочен мыслями о том, что «личная жизнь превратилась уже в одно унижение», и, конечно, не знает, что Кармен будет любить его до конца дней своих, доказав таким образом, что она воистину была «всех ярче, верней и прелестней».

Таким образом, поэт снова угадал!

Была ты всех ярче, верней и прелестней,

Не кляни же меня, не кляни!

Мой поезд летит, как цыганская песня,

Как те невозвратные дни…

Что было любимо — все мимо, все мимо,

Впереди — неизвестность пути…

Благословенно, неизгладимо,

Невозвратимо… прости!

Кармен — неведомо, ну а Любовь — любовь простила ему все.


Фуриозная эмансипантка

 (Аполлинария Суслова – Федор Достоевский)

Шумная компания студиозусов вывалилась за кованые ворота Сорбонны – вечного святилища, многих славных альма-матер! – и ринулась в сторону набережной. Они были еще вполне трезвы, однако знали, что не пройдут и квартала, как отыщут уютное местечко, где можно утолить многочасовую жажду, и там смоют из глоток книжную пыль, и унылые складки у ртов сменятся широкими, безмятежными улыбками.

– Мадлен! – крикнул, проходя мимо галантерейной лавки, один из студентов, удивительно красивый брюнет, похожий на испанца-тореадора, с великолепными черными глазами и длинными, по плечи, вьющимися волосами. – Мадлен, приходи ко мне нынче ночью!

Хорошенькая приказчица, на мгновение выглянувшая из лавки, послала красавцу такую улыбку, что всем сразу стало понятно: эту ночь он вряд ли проведет в одиночестве.

– Везет Сальватору! – проворчал невысокий рыжеватый студент с внешностью закоренелого неудачника. – За что только его любят женщины?!

Красавец оглянулся, блеснул улыбкой и похлопал себя по сгибу мускулистой руки, международным чисто мужским жестом ответив тем самым на вопрос… Рыжий попытался повторить жест, но, обнаружив, что его рука в два раза короче и худее руки Сальватора, уныло понурился, пробормотав:

– Бык испанский… Чтоб тебя черти взяли!

Остальные студенты, впрочем, пришли в восторг от столь выразительного ответа и принялись шумно хлопать находчивого приятеля по плечам, приветствуя его бесстыдными воплями и подначивая:

– Сальватор! А ну, задери-ка юбку вон той красотке! Успеешь поиметь ее, пока я сосчитаю до ста? Или достаточно будет сосчитать до пятидесяти? Начинаем, Сальватор!