«Господи! — подумала Алка. — Какое это вообще имеет значение? Имя? О чем она морочит себе голову, прорезая на лбу крест! Ей же надо о веселом!»

— Хочешь анекдот? — сказала Алка. — Как раз про имя! Батюшка ведет урок закона Божьего в школе. Вызывает одну фефелу и спрашивает: «Ну, Мария, отвечай, как звали первого мужчину?» — «Валера, — тихо отвечает фефела. — Валера».

Они хохочут долго, громко, и лоб Елены делается молодым и гладким.

«Всего ничего, — думает Алка. — Смеяться надо побольше».

— Мам! Не бери лишнего в голову. Как хочешь назвать, так и назовешь. А как назовешь, так и будет правильно. Я за тебя всегда и во всем.

— Расскажи мне подробней про своего мальчика, — просит Елена. — Он красивый… Ты этого не боишься?

— Красоты? — не понимает Алка.

— Ну… Много вокруг будет женщин…

— Он же ненормальный! — смеется Алка. — Он верит во все заповеди.

— А как же его бабушка?

— Он говорит, что у каждого свой путь. Веры и безверия. Истины и лжи. Можно помочь, если можно… А простить нужно всегда.

— Аллочка! Как же ты с ним уживаешься? С твоим характером?

— Никак! — отвечает Алка. — Я плюнула на характер.

Он — такой, и все тут. Получается, что мне такой малахольный нужен…

Елена снова смеется, и лоб ее светел и красив.

Когда Алка ушла, Елена вынула из книги конверт, на котором было написано «Для Кулачева Б. А.». Ребром конверта она постукивала по ручке кресла.

Через час она ждала к себе «рубильник». Когда она отдаст ей письмо, все уже будет сделано.

…Вот уже долгое время то состояние отстраненности, неприсутствия в этом мире, которое раньше являлось к ней время от времени, теперь пришло и поселилось навсегда. Странно в этом случае выглядело это слово — навсегда. Глупо выглядело. Ибо навсегда не существовало, а существовало строго определенное время, уже отмеренное судьбой. Странным было и отсутствие страха перед тем, что, она знала, ее ждет. Как выяснилось, знание было в ней давно, оно по капельке проникало и охватывало ее всю, неся вместе с собой какие-то удивительные, доселе неведомые чувства. Чувство какой-то дальней радости, где-то ждущей ее… Чувство освобождения от каких-то мучительных веревок, от несовершенства себя самой и одновременно дороги к себе другой… Она никогда сроду не занималась, не интересовалась мистицизмом, более того, не любила разговоры про то, что там… Она бы и сейчас не стала об этом говорить, потому что ничего нельзя объяснить…

Нельзя… Это не запрет, нет… Бесполезность… Она уходит… Уходит спокойно, потому что отмерено время…

Осталось немного вдохов, слов, касаний…

— Привет! — сказала «рубильник».

Елена с нежностью смотрела на широкое некрасивое лицо женщины, которая должна была выполнить ее последнее поручение.

— Ты как? — спросила «рубильник».

— Замечательно, — ответила Елена. — Была Алка.

Вся в любви.

— Да ты что?

— Так слава же Богу. Это дар небес.

— Ну… — сказала «рубильник», но спохватилась. — Дар так дар…

— Варя! — сказала Елена. — Я тут тебе одно задание напридумала. Отдашь письмо маминому приятелю.

Не сегодня и не завтра… Даже не знаю когда… Но я тебе потом скажу когда, важно, чтоб оно было у тебя.

При тебе.

Варя-"рубильник" подтянулась, и лицо ее стало строгим.

— Это не плохая весть, Лена? — спросила она. — Плохую я не понесу.

— Это хорошая весть, Варя, клянусь! Я тебе потом скажу день…

— Какие проблемы, — ответила Варя, пряча конверт. — Будет при мне, и отдам.

Они еще сплетничали и пили домашний компот, Елена настояла на питии на двоих. Варя смотрела на светлое Еленино лицо, и что-то беспокойно торкалось в ее груди, но Елена смеялась, а «рубильник» свято верила в праведность человеческого смеха: он не рождает беды.

Алка возвращалась в прекрасном настроении, они говорили с матерью, как подруги, ей была поведана самая интимная из интимных тайн. И ей ли, Алке, не понимать этот амок страсти! Она недавно посмотрела фильм с таким названием, была ошеломлена, случайно прочитала слово задом наперед — кома! кома! Смерть! Рассказала Георгию про фильм. Он тоже видел.

— Ты пропустила в фильме самое главное, — сказал он, — она убила ребенка.

А вот ее мамочка нет! Господи, как же она ее любит, такую несчастную, неудачливую, но такую хорошую!

Вечером Алке позвонила Наталья, на которую доброта ее чувств не распространялась. Тетя Наташа, вернее, даже бабушка Наташа, стала выпытывать все про Елену, и как та выглядит, и какое у нее настроение, и какие сроки назначают врачи, и что она ест из витаминов.

— Если вам так все интересно, — не выдержала такого пристрастия Алка, — навестили бы маму. Там скучно, а ей полезно смеяться.

— Да, ты права, — ответила Наталья. — Я куплю ей сборник анекдотов.

— Самое то, — сказала Алка, а подумала: она чего-то от меня хотела…

Наталью же мучило бессилие незнания. Ну черт знает что! А тут дочь с пистолетом не могла в своей жизни найти кусочек времени для матери.

— Ты посторожи меня, Христа ради! — просила ее Наталья.

— Возьми мой пистолет, — отвечала Алка, — и иди себе. В конце концов, пора тебе научиться к нему прибегать. Не ходят теперь интеллигентные люди невооруженными. Это не просто легкомыслие — дурь.

Еще позвонила Клара и тоже стала задавать вопросы, как там у твоей племянницы. «Я все думаю о ней, думаю», — сказала она.


А «сестры-вермут» вопросов не задавали: купили кроватку и пеленальный столик и позвонили Марии Петровне: куда везти?

— Везите ко мне, — ответила она.

Она стала делать для новых вещей перестановку, сдвинутые с места старые обнаружили скрытую пыль и грязь, все свороченное вопило о своей свороченности, поэтому вечером Кулачев застал Марию Петровну в панике среди переполошенных предметов, стыдящихся потертости своих боков и стенок.

В ту ночь, когда Кулачев и Мария Петровна «организовывали место», у Елены родился мальчик. Она радостно и облегченно вздохнула и умерла так незаметно, что медицинская сестра еще какое-то время что-то говорила и даже с ней манипулировала, а другая сестра тоже что-то делала с ребеночком, и вообще все было хорошо.

Вот про это хорошо они потом криком кричали в ординаторской. «Было все хорошо. Легкие роды».

Неожиданная смерть в роддоме во всякое другое время должна была вызвать переполох и расследование, но наше время утратило удивление перед тайной смерти.

Клара же опять позвонила Наталье и, когда про все узнала, так выдохнула в трубку, что Наталья секундно оглохла и попросила Клару повторить все еще раз.

— Понимаешь? — кричала Клара. — В ней и в ребенке была одна жизнь. Одна! Я, конечно, не поручусь, не знаю, я ошеломлена, но, если хочешь знать, Лена давно умерла… Но она не закончила свое дело, и ей был дан срок… Выносить и родить… По-моему, она это знала…

— Нет, — ответила Наталья. — Она не знала.

— Не настаиваю, — сказала Клара. — Я же ее видела один раз.

…Наталья же вспоминала свою последнюю встречу с Еленой, когда она принесла ей сборник анекдотов. Они тогда много смеялись в палате, и у близорукой Веры стали отходить воды, тогда они стали смеяться еще пуще, а Елена вдруг замерла и повторила:

— Отходят воды… Явление новой жизни… Как же приспосабливается к водам смерть? Смерть ведь безводье…

— А при чем тут смерть?

— Философствую, — засмеялась Елена. — Отошли воды… Отошел человек…

— Не отошел, а пришел, — поправила ее Наталья.

— Ты примитивная женщина, хотя и ворожишь, — сказала Елена.

— Уже не ворожу, — вздохнула Наталья. — В аварии все кончилось. Маму увидела, покойницу, и все.

Как отрезало.

Она тогда не сказала Елене, что мама держала на руках ее, но сердце сжалось, сжалось… Значит, права Клара, Елена уже была там. Мама показала ей это. Но зачем?

Зачем, дорогая мамочка, знать об этом заранее? Чтоб рухнуть в горе раньше времени? Чтоб не суметь пережить?

Или чтоб чему-то помочь? Старшей дочери? Маше? Но они ведь и так замирились… Не делала сестре зла Наталья, как чувствовала, как знала. И у Елены прощения попросила, что называется, ни с того ни с сего… Одна современная певичка поет песню про узелки, что «завяжутся-развяжутся», никакая из себя песня, но глаза у певички с такой тоской, с таким «крайним случаем»… Что мы знаем про собственное вязание узелков? Они тогда с отцом морским узлом завязали отношения с родней, и ей это было в кайф — жестокая крепость нелюбви. На ней она тогда взросла, и поди ж ты — ни мама, ни бабушка не приснились ей ночью, не сказали: «Окстись!» Не остерегли ее и тогда, когда ставила в стойло опереточного артиста… А он лизал ей шею языком из чувства лошадиной благодарности. Теперь же подал на развод, лизун проклятый. Все одно к одному — муж, машина, потеря бизнеса и сосед-сволочь протек на нее океаническим аквариумом.

Пришла домой, а с потолка дождь с мокрым снегом. Побелочка, что твои снежинки, липко порхает, и музыка по радио в пандан: «В нашем городе дождь… Он идет днем и ночью…»

Но какая это все чепуха по сравнению с горем Маши!

Какая чепуха… Получается, что праведнице причитается горя больше? Но жизнь разве весовая кладовка? А аквариумы и смерти — что? Разновесы?


— Там вас женщина, — сказала Кулачеву секретарша.

Он торопился к Марусе, он специально взял отпуск, пришел подписать бумаги — какая еще там женщина, черт ее дери?

У Вари-"рубильника" лицо было в пятнах, что, как ни странно, делало его более живым и одухотворенным, а слезы в глазах были настоящими, горькими. Приготовившийся к бегу Кулачев сел: он понимал «лица с горем».

Женщина протягивала ему письмо.

— Она должна была дать мне знать… когда передать вам его. Теперь уже не даст… Но, может, именно этот случай она имела в виду? Я говорю о Лене…


"Кулачев! — писала Елена. — Если ты читаешь письмо, то это случилось. Опустим жалобное… прошу тебя помочь маме даже через ее сопротивление. Можешь сказать ей, что такова моя воля. Получается, что я тебе родила ребенка от чужого дяди. Но ты не верь! Это дитя любви, единственной любви моей жизни. Знаешь, стоило того!

Ты хороший мужик, Кулачев, сверху это хорошо видно.

Не показывай письмо маме, она будет искать в нем больше смысла, чем в нем есть. А нет ничего. Есть моление. О вас всех… И о тебе, Кулачев. Боюсь написать высокопарную глупость и ею помститься в истории. Смолчу. Мама стоит твоей любви, хотя все время доказывает обратное.

Это наше семейное, женское. У Алки оно тоже. Я рада, что родила сына… Воспитай его, как знаешь сам…

Я очень вас всех люблю…

Лена".


— Я ее спросила, — сказала женщина, — нет ли в письме дурной вести, она мне сказала, что нет… Я сама — дурная весть…

— Она вам не соврала, — ответил Кулачев. — В письме нет дурной вести.

— Хотя это так бессмысленно звучит… — заплакала Варя.

— И это не так, — ответил Кулачев. — Вы передали мне замечательное письмо. Может, самое главное в моей жизни.

Странно, но он протянул его Варе.

Потом она плакала уже у него на груди, а когда подняла лицо, он снова поразился его одухотворенности. И, удивляясь неуместности мысли, подумал еще о том, что такое в миру бывает только у женщин — преображение.

Что царям и Иванушкам полагается для этого прыгать в разные воды, а им — не надо. У них всегда за оболочкой — тайна. Всегда. Одним словом, царевны-лягушки. И одновременно богини.

Ну что делать, если, вопреки здравому смыслу, вместо женщины с большими пятнами на лице стояла перед ним красавица?

Кулачев нежно поцеловал ее руку и предложил довезти до дома.

— Нет! Нет! — спохватилась Варя. — Я сама. Не беспокойтесь… — И она ушла быстро, как бы боясь каких-то уже совсем лишних слов.

«Ушло чудо, осталось горе, — подумал Кулачев. Но тут же ощутил, как странная нежная слабость, царапаясь и копошась, охватывает его всего. — Ах ты, мальчишечка, — прошептал Кулачев. — Овладеваешь мной, что ли?»


Кулачев нес мальчика на руках, потом положил в кроватку, купленную «сестрами-вермут». Он ощущал их спиной — Марусю, Алку и примкнувшую к ним Наталью с тюком детского белья, — но ничего не мог поделать с этим странно охватившим его чувством главности.

Мой мальчик и мои женщины — так бы, наверное, небрежно подумал восточный человек, какой-нибудь сахиб. Но он как бы и не сахиб… Хотя кто знает меру азиатского в русском? Но приятно, черт возьми, думать так: мой мальчик, мои женщины. Он обнял Марусю и сказал, что завтра они распишутся, потом усыновят маленького, дадут ему имя и будут жить долго и счастливо.

— Назовем его Павел, — вдруг сказала Алка.

— Замечательно, — ответил Кулачев. — Павел — значит малыш. Павел Борисович Кулачев — звучит гордо.