– Большое спасибо, – поблагодарила ее Урсула.

– Тогда я вам напишу, – сказала Гермиона. – Как вы думаете, ваша сестра приедет? Я была бы рада. Я считаю ее чудесной художницей. По-моему, некоторые ее работы действительно великолепны. У меня есть две ее раскрашенные деревянные трясогузки. Вы видели их?

– Нет, – сказала Урсула.

– Думаю, они действительно великолепны – настоящий всплеск чувств.

– Ее резные фигурки действительно необычны, – признала Урсула.

– Они просто прекрасны – в них столько первобытной страсти…

– Ну не странно ли, что ей всегда нравится все небольшое? Ей почему-то всегда нужно вырезать мелкие вещицы, чтобы их можно было сжать в руках, – птичек и маленьких зверьков. Ей нравится смотреть на все через обратную сторону театрального бинокля, видеть мир именно под таким углом. Не знаете, почему?

Гермиона окинула Урсулу пристальным, отстраненным, изучающим взглядом, взволновав ту до глубины души.

– Да, – помедлив, сказала Гермиона. – Забавно. Мелкие вещи кажутся ей более утонченными…

– Но ведь это не так! В мыши столько же утонченности, сколько и во льве, разве не так?

Гермиона вновь пристально, изучающе разглядывала Урсулу, словно проверяя свои предположения, и не обращая на сказанное внимания.

– Не знаю, – ответила она и мягко пропела: – Руперт, Руперт, – подзывая мужчину.

Он молча приблизился к ней.

– Разве мелкие предметы более утонченные, чем большие? – со странной усмешкой в голосе спросила она, словно желая поиздеваться над ним.

– Понятия не имею, – ответил он.

– Я терпеть не могу всю эту утонченность, – сказала Урсула.

Гермиона медленно перевела на нее взгляд.

– Правда?

– Мне всегда казалось, что утонченность свидетельствует о слабости, – сказала Урсула, приготовивщись отстаивать свою точку зрения.

Гермиона не ответила. Внезапно она нахмурилась, ее лоб прорезали задумчивые складки, было видно, что она всеми силами пыталась подобрать нужные слова для выражения своей мысли.

– Руперт, ты правда считаешь, – начала она так, словно Урсулы не было рядом, – ты правда думаешь, что стоит так поступать? Ты правда считаешь, что в интересах детей стоит разбудить их сознание?

Его лицо покрылось густым румянцем, который выдал царившую внутри бурю чувств. Потом он побледнел, щеки ввалились, он стал похож на духа из преисподней. А эта женщина своим серьезным, надрывающим совесть вопросом терзала самые сокровенные уголки его души.

– Никто не собирается пробуждать в них сознание, – сказал он. – Хочешь-не хочешь, сознание проснется в них и без нашей помощи.

– Но разве не стоит ускорить этот процесс, дать ему толчок? Может, им лучше не знать про сережки, может, будет лучше, если они увидят всю картину в целом, а не станут растаскивать ее на составляющие?

– А чтобы ты сама предпочла – знать или не знать о существовании красных цветков, которые распускаются в поисках пыльцы? – хрипло спросил он. Его голос звучал грубо, презрительно и даже жестоко.

Гермиона думала о своем, все также обратив лицо кверху. Он раздраженно ждал ее ответа.

– Я не знаю, – нерешительно ответила она. – Не знаю.

– Знание для тебя – это все, в этом вся твоя жизнь, – выпалил он.

Она медленно перевела на него взгляд.

– Неужели? – произнесла она.

– Тебе все нужно понимать, ты без этого жить не можешь – тебе только это и нужно, только это знание! – воскликнул он. – Для тебя существует только одно дерево, ты можешь питаться только одним-единственным фруктом.

Она опять замолчала.

– Вот как? – наконец, с тем же неизменным спокойствием произнесла она, а затем поинтересовалась капризно-вопросительным тоном: – Что же это за фрукт, Руперт?

– Да твое пресловутое яблоко, – раздраженно ответил он, ненавидя себя за иносказания.

– Ты прав, – сказала она.

Все в ее облике кричало о том, что у нее больше не осталось сил спорить с ним. Несколько секунд все молчали. Затем, судорожным усилием собравшись с силами, Гермиона как ни в чем не бывало мелодично продолжила:

– Руперт, но если забыть обо мне, как, по-твоему, принесет ли это знание детям пользу, обогатит ли оно их, станут ли они от этого счастливее? Как ты считаешь, такое возможно? Или же лучше не трогать их и оставить им их непосредственность? Может, пусть лучше они останутся животными, примитивными животными, которые не будут ничего знать, будут невежественными, которые не будут копаться в себе, а сумеют пользоваться моментом?

Они решили, что на этом ее речь окончена. Но в ее горле что-то заклокотало, и она продолжила:

– Может, пусть лучше они будут кем угодно вместо того, чтобы вырасти искалеченными, с изуродованными душами и чувствами, отброшенными назад в развитии, не имеющими возможности, – Гермиона, словно в трансе, сжала кисти в кулаки, – поддаться секундному настроению, а всегда делать все сознательно, всегда ощущать на своих плечах бремя выбора, никогда не позволять себе потерять голову.

Они опять решили, что она закончила. Но только он собрался с ответом, она возобновила свою странную тираду:

– Никогда не терять голову, не выходить из себя, все время контролировать себя, все время смущаться, все время помнить, кто ты есть. Все что угодно, только не это! Лучше быть животным, простым лишенным разума животным, чем это, чем эта пустота!

– Ты думаешь, что именно сознание мешает нам жить и заставляет испытывать неловкость? – раздраженно спросил он.

Она открыла глаза и медленно подняла на него взгляд.

– Да, – ответила она.

Она помедлила, смотря на него все это время отсутствующим взглядом. Затем устало провела ладонью по лбу.

Это наполнило его горечью и раздражением.

– Все дело в разуме, – сказала она. – Разум – это смерть.

Она пристально посмотрела она него.

– Разум, – сказала она, судорожно вздрогнув всем телом, – разум – это наша смерть, не так ли? Разве не он разрушает непосредственность, наши инстинкты? Разве современные молодые люди не умирают прежде, чем им выпадает шанс жить?

– Дело не в том, что они знают слишком много, наоборот, они знают слишком мало, – грубо ответил он.

– Ты уверен? – воскликнула она. – А я считаю, что все как раз наоборот. Им известно слишком много, и это знание подминает их под себя своей тяжестью.

– Их сковывает ограниченный, ложный набор принципов, – возразил он.

Она не обратила внимания на его слова и продолжала свой экстатический допрос.

– Разве когда мы приобретаем знания, оно не лишает нас всего остального?! – горячо воскликнула она. – Если мне все известно про цветок, разве не теряю я сам цветок и не заменяю его знаниями? Мы заменяем что-то реально существующее на призрак, мы продаем жизнь в обмен на мертвый груз знаний, не так ли? В конце концов, что мне в этом знании? Что значит оно для меня? Ничего.

– Ты просто бросаешься словами, – вмешался Биркин. – Знание для тебя все. Взять хотя бы твою страсть к животным проявлениям, даже их ты должна пропустить через голову. Ты не желаешь становиться животным, тебе нужно наблюдать свои животные порывы и получать от этого интеллектуальное удовольствие. Твои чувства вторичны и это намного аморальнее самого закоснелого интеллектуализма. Что есть эта твоя любовь к страсти и животным инстинктам, как не самое отвратительное и самое крайнее проявление интеллектуализма? Страсть и инстинкты – да, тебе очень хочется их познать, но только пропустив через голову, через разум. Ты все держишь в голове, под этим черепом. Только не узнать тебе, что это такое на самом деле: тебе хватит и обмана, который вполне будет соответствовать остальным твоим декорациям.

Гермиона приготовилась отбить его атаку жесткими и ядовитыми фразами.

Изумление и стыд пригвоздили Урсулу к месту. Ей было страшно видеть, что два человека могут так ненавидеть друг друга.

– Все как в той балладе про «Даму с острова Шалот»[1], – твердо, но без эмоций сказал он. Казалось, он обвинял ее перед невидимыми судьями. – Только зеркалом тебе служит твоя непреклонная воля, твое непоколебимое знание, ограниченный мирок твоего сознания, – помимо этого для тебя ничего не существует. Тебе необходимо разглядывать себя в этом зеркале. И вот ты увидела все, что хотела увидеть, теперь ты хочешь вернуться назад и стать дикаркой, потерявшей разум. Тебе нужна жизнь, полная откровенных ощущений и «страсти».

Последнее слово он произнес с издевкой. Он не вставал с места, его била гневная дрожь, он был оскорблен в своих лучших чувствах; он не мог вымолвить ни слова, подобно впавшей в экстаз пифии дельфийского оракула.

– Но страсть твоя лжива, – яростно продолжал он. – Это даже и не страсть, это опять твоя воля. Твоя чертова воля. Ты хватаешь и подчиняешь себе все вокруг, тебе жизненно необходимо иметь все в своей власти. А почему? Потому что в реальной жизни тебе не на что опереться, твоя жизнь ни на чем не основана. Чувственность тебе не ведома. У тебя есть только твоя воля, высокое самомнение, порожденное твоим сознанием, твоя нездоровая жажда власти, жажда объять все разумом.

Он взглянул на нее не то с ненавистью, не то с презрением, и в то же время его мучило сознание того, что он причиняет ей боль, что заставляет ее страдать, что является причиной ее страданий. Он и сам был себе противен. В какой-то момент ему захотелось пасть на колени и молить о прощении. Но в его душе бушевала буря, в которую превратилась застилающая красной пеленой глаза волна горечи и гнева. Он забыл про нее, сейчас все его существо воплотилось в страстно говорящий голос.

– Спонтанность! – восклицал он. – Ты и спонтанность! Ты, самое расчетливое существо из всех, что земля когда-либо носила на себе! Да ты намеренно будешь вести себя спонтанно – в этом вся ты. Ты стремишься подчинить все своей воле, ты нарочно заставляешь всех вокруг добровольно подчиняться твоей инициативе. Ты мечтаешь вобрать все в свою чертову голову, которую следовало бы раздавить, как орех. Ты станешь другой только тогда, когда тебя как улитку вынут из панциря. Если размозжить твою голову, то, возможно, из тебя и получится импульсивная, страстная женщина, которая умеет чувствовать по-настоящему. А нужна-то тебе порнография, тебе нужно созерцать свое отражение, рассматривать в зеркале свои обнаженно-животные порывы, тебе нужно познавать это разумом, превращать в образ.

В воздухе сгустилась тревожная атмосфера, словно было сказано такое, чего простить никак было нельзя. Но Урсулу волновало теперь только то, как найти ответы на свои вопросы, которые появились у нее после его слов. Она побледнела и мыслями унеслась куда-то далеко.

– Вам правда нужны настоящие чувства? – смущенно спросила она.

Биркин взглянул на нее и сосредоточенно произнес:

– Да, на данный момент ничего другого мне не нужно. Чувственность – это великое потаенное знание, которое не поддается разумному познанию, это темное, неподвластное нашей воле явление, оно позволяет нам понять себя. Оно убивает нас прежних и одновременно возрождает в другом качестве.

– Но как? Разве познавать можно не только разумом? – спросила она, совершенно запутавшись в его умозаключениях.

– Знание бывает у человека в крови, – ответил он. – Когда разум и изведанный им мир тонут во мраке, все должно исчезнуть – потоп должен увлечь вас за собой. Тогда вы превратитесь в пульсирующий мрак, в демона…

– Почему именно в демона? – спросила она.

– «Женщина, рыдающая о демоне…»[2] – процитировал он. – Почему – я не знаю.

Гермиона заставила себя прекратить то, что было для нее хуже смерти, – пренебрежение с его стороны.

– Вам не кажется, что он чересчур увлекается всякими сатанистскими идейками? – обернувшись к Урсуле, протянула она своим своеобразным звучным голосом, увенчав фразу резким и коротким смешком, в котором слышалась откровенная издевка.

Женщины насмешливо смотрели на него, и их колкие взгляды превращали его в пустое место. Гермиона рассмеялась резким, торжествующим смехом, глумясь над ним, как будто он был самым последним ничтожеством.

– Нет, – сказал он. – Настоящий дьявол, готовый задушить любое проявление жизни, – это как раз вы.

Гермиона долго и пристально изучала его сердитым и надменным взглядом.

– Вам ведь все про это известно, не так ли? – спросила она с холодной саркастической усмешкой.

– Мне известно достаточно, – ответил он, и его лицо стало жестким и бесчувственным, как сталь.

На Гермиону нахлынуло ужасное отчаяние, и в то же время она почувствовала, как с нее спали оковы, она наконец ощутила себя свободной. Она любезно повернулась к Урсуле, точно они были знакомы очень давно.

– Вы правда приедете в Бредолби? – с настойчивостью спросила она.

– Да, мне бы этого очень хотелось, – ответила Урсула.

Гермиона благодарно посмотрела на нее, думая при этом о чем-то своем и уносясь мыслями куда-то далеко, точно ее что-то тревожило и словно она не осознавала, где находится.