Он тоже видел их, видел, что они красивы. Но их красота не заставила его сердце учащенно биться. Они пробудили в нем лишь горечь, воплотившуюся в зримый образ. Ему бы хотелось, чтобы эти вершины были серыми и лишенными красоты, чтобы она не смогла черпать силы в их созерцании. Почему она так откровенно предавала их отношения, впитывая в себя вечерний свет? Почему она оставила его в одиночестве, предоставив ледяному ветру замораживать его сердце, а сама радовалась розовым снежным вершинам?

– Какая радость от этих сумерек? – спросил он. – Почему они имеют над тобой такую власть? Неужели они так тебе важны?

Она задрожала от яростного гнева.

– Уходи прочь, – закричала она, – оставь меня здесь! Здесь красиво, здесь так красиво, – нараспев твердила она, охваченная каким-то экстазом. – Это самое прекрасное из всего, что я когда-либо видела. Не пытайся встать между мной и этим. Убирайся отсюда, ты здесь лишний!

Он немного отступил назад, предоставив ей стоять там, точно статуя, и восторженно смотреть на волшебный сияющий восток. Но розовые небеса уже увядали, засверкали крупные белые звезды.

Он ждал. Он отказался бы от всего, только не от своей тоски.

– Это самая прекрасная картина, которую я когда-либо видела, – сказала она холодно и грубо, в конце концов, поворачиваясь к нему. – Меня удивляет, что тебе хочется это уничтожить. Если ты сам не видишь эту красоту, так хотя бы не мешай мне.

На самом деле, он все уже уничтожил, но она пыталась удержать угасавшее впечатление.

– Когда-нибудь, – мягко сказал он, глядя на нее, – когда ты будешь смотреть на закат, я уничтожу тебя. Потому что ты насквозь лжива.

В этих словах он сам давал себе мягкое, чувственное обещание. Она похолодела, но все так же продолжала сопротивляться.

– Ха! – сказала она. – Не боюсь я твоих угроз!

Она больше не позволяла ему находиться рядом, она решила жить отдельно, в ее комнате было место только для нее одной. Но он с удивительным терпением выжидал, оставаясь верным своей тяге к этой женщине.

«Однажды, – давал он себе твердое, наполнявшее его восторгом, обещание, – когда наступит край, я с ней разделаюсь!»

И при мысли о такой возможности по его ногам пробежала острая дрожь, такая же, как в самые неистовые минуты страсти, когда он содрогался от прилива наслаждения.

У нее же тем временем сложился интересный союз с Лерке, союз двух коварных и вероломных личностей. Джеральд об этом знал. Но он, неестественно терпеливо затаившийся и не желающий ожесточаться против нее, не замечал этого, хотя мягкость и доброта, с которыми она относилась к человеку, которого он ненавидел и считал ядовитым насекомым, возбуждали в нем странную, дикую, судорожную дрожь, время от времени накатывавшуюся на него.

Он оставлял ее в одиночестве только тогда, когда отправлялся кататься на лыжах – ему нравился этот вид спорта, она же кататься не умела. В этот момент он, казалось, вихрем уносится из этой жизни, точно ракета, устремляясь в неведомое.

Когда он уходил, она очень часто беседовала с маленьким немецким скульптором. Их искусство давало им неистощимые темы для разговора.

У них были одни и те же идеи. Он ненавидел Местровича[109], был неудовлетворен работами футуристов, ему нравились деревянные фигурки из Западной Африки, искусство ацтеков, народов Мексики и Центральной Америки. Он был знаком с искусством гротеска, а опьяняло его загадочное механическое движение, вызывая смятение в его душе.

Эти двое, Гудрун и Лерке, вели друг с другом занимательную игру, пронизанную бесконечными двусмысленностями, странную и насмешливую, точно они разделяли только им доступное понимание жизни, точно только они одни были посвящены в пугающие глубинные тайны, которые остальной мир предпочитал не знать. Само их общение происходило путем обмена странными, едва понятными намеками, утонченная страсть египтян или мексиканцев воодушевляла их. Вся эта игра представляла собой изысканную передачу друг другу тонких намеков, и им не хотелось бы переводить ее в другую плоскость. Их чувства получали высшее удовлетворение от нюансов, которыми были полны их слова и движения, от череды содержащих скрытый смысл мыслей, взглядов, слов и жестов, которые были Джеральду хотя и не понятны, но вызывали в нем неприязнь. Его склад ума не позволял ему составить представление о том, что между ними происходит, он мыслил другими, более грубыми категориями.

Они отводили душу, разговаривая о примитивном искусстве, они поклонялись глубинной загадке ощущения. Искусство и Жизнь были для них Реальным Миром и Миром Ирреальным.

– Конечно, – говорила Гудрун, – на самом деле жизнь ничего не значит – в центре стоит одно только искусство. То, чем человек заполняет свою жизнь peu de rapport[110], совершенно не важно.

– Да, это именно так, – отзывался скульптор. – То, что ты творишь, – вот это и есть тот воздух, которым ты дышишь. А чем ты занимаешься в обыденной жизни, это всего лишь пустышки, вокруг которых люди непосвященные устраивают шумиху.

Удивительно, какое воодушевление и чувство свободы возникали в душе Гудрун после таких разговоров. Она чувствовала, что наконец-то нашла свою опору. Естественно, Джеральд был пустышкой. Любовь в ее жизни была явлением преходящим, постольку поскольку она была человеком искусства. Она подумала о Клеопатре, которая, должно быть, была художницей; она высасывала самое главное из мужчины, она пожинала высшее проявление чувств, и отбрасывала прочь шелуху; Мария Стюарт и великая Рашель, кочующие вслед за театром вместе со своими любовниками, – все они были рупорами любви, посвященными в таинство. В конце концов, кто такой любовник, как не топливо для воплощения в жизнь этого потаенного знания, этого женского искусства, искусства извлекать чистое, идеальное знание из чувственного познания!

Как-то вечером Джеральд затеял с Лерке спор об Италии и Триполи. Англичанин был до странности сдержан, немец, напротив, крайне взволнован. Это была словесная битва, но в основе ее лежало духовное столкновение этих двух мужчин. И на протяжении всей их дуэли Гудрун видела в Джеральде надменное английское презрение к иностранцу. Хотя Джеральд и дрожал, сверкал глазами и заливался румянцем, когда наступал его черед говорить, в каждом его слове сквозила грубость, в жестах читалось крайнее презрение, от которого кровь Гудрун вспыхивала огнем, а Лерке язвил, чувствуя себя униженным, потому что Джеральд беспощадно обрушивал на них свои взгляды, и давал понять, что все, что говорил маленький немец, было лишь глупой ерундой.

В конце концов, Лерке обернулся к Гудрун, притворно-беспомощно поднял руки с каким-то молящим и детским выражением и с ироничным неодобрением пожал плечами.

– Sehen sie, gnädige Frau…[111] – начал он.

– Bitte sagen Sie nicht immer, gnädige Frau[112], – воскликнула, сверкая глазами Гудрун, щеки которой пылали. Она походила на ожившую Медузу Горгону. Она говорила так громко и отчетливо, что остальные в комнате озадаченно посмотрели на нее.

– Пожалуйста, не называйте меня миссис Крич, – выкрикнула она. Это имя, особенно, когда его произносил Лерке, в течение многих дней нестерпимо унижало ее, сковывало ее.

Оба мужчины в замешательстве посмотрели на нее. У Джеральда побледнели щеки.

– Как же мне тогда вас называть? – с мягкой насмешливой двусмысленностью поинтересовался Лерке.

– Sagen Sie nur nicht das[113], – пробормотала она и вспыхнула алым цветом. – Как угодно, только не так.

По озарению, которое появилось на лице Лерке, Гудрун поняла, что до него дошло. Она была никакая не миссис Крич! Та-а-ак, это многое объясняет.

– Soll ich Fräulein sagen?[114] – злорадно осведомился он.

– Я не замужем, – вызывающе сказала она.

Сердце в ее груди трепыхалось, словно взволнованная птичка. Она понимала, что нанесла Джеральду страшную рану, и эта мысль была ей неприятна.

Джеральд сидел очень прямо, не шевелясь, его лицо было бледным и спокойным, как лицо статуи. Он не воспринимал ни ее, ни Лерке, ни всех остальных. Он просто очень тихо сидел, не шевелясь. А в это время Лерке ссутулился и поглядывал на него исподлобья.

Гудрун мучительно захотелось что-нибудь сказать, рассеять это напряжение. Она искривила губы в улыбке и со значением, почти с усмешкой взглянула на Джеральда.

– Правда лучше, – сказала она с гримаской.

Но все равно сейчас она была в его власти – потому что она нанесла ему этот удар, потому что она уничтожила его и не знала, как он к этому отнесся. Она наблюдала за ним с нездоровым любопытством. Интерес к Лерке у нее мгновенно пропал.

Через некоторое время Джеральд поднялся с места и медленными, вялыми шагами подошел к профессору. Они начали разговаривать о Гете.

Она была заинтригована тем, как просто держался этим вечером Джеральд. В нем не чувствовалось ни гнева, ни отвращения, он просто выглядел удивительно невинным и чистым, поистине прекрасным. Иногда на него находила эта отстраненная чистота и она всегда завораживала ее.

Весь вечер она озабоченно ожидала. Она думала, что он будет ее избегать или даст ей какой-нибудь знак. Он же говорил с ней просто, без лишних эмоций, как говорил бы с любым другим человеком в этой комнате. В его душе поселился покой, некая отстраненность.

Она пришла к нему в комнату, охваченная страстной, горячей любовью к нему. Он был таким прекрасным и недоступным. Он целовал ее, он любил ее. Он доставил ей высшее наслаждение. Но он так и не пришел в себя, он оставался таким же простым и далеким, не ведающим, что происходит вокруг. Ей хотелось поговорить с ним. Однако это невинное, прекрасное забвение, охватившее его, удержало ее. Ей стало горько, она вся измучалась.

Однако наутро он смотрел на нее немного искоса – в его глаза закрался ужас и какая-то ненависть. И все вернулось на свои места. Но он все еще не мог начать ей противостоять.

Сейчас ее ждал Лерке. Маленький художник, одинокий в своей замкнутой оболочке, почувствовал, что вот наконец-то появилась женщина, которая могла бы ему что-то дать. Все это время он чувствовал себя не в своей тарелке, он не мог дождаться возможности поговорить с ней, различными уловками пытаясь приблизиться к ней. В ее присутствии в нем просыпалось волнение, мысли обретали остроту, он всевозможными хитростями пытался быть рядом с ней, словно она была неким центром притяжения.

В том же, что касалось Джеральда, он не заблуждался ни на одно мгновение. Джеральд был одним из чужаков. Лерке просто ненавидел его за его богатство, гордость и красивую внешность. Однако все это – богатство, гордыня, порожденная социальным превосходством, красивые физические данные, – все это было лишь внешними характеристиками. Когда же дело доходило до отношений с такой женщиной, как Гудрун, он, Лерке, обладал такой силой и знанием, которые Джеральду даже и не снились.

Неужели Джеральд надеялся удовлетворить женщину такого уровня, как Гудрун. Неужели он думал, что гордыня, сильная воля или физическая сила помогут ему? Лерке же знал нечто более глубокое, чем все это. Величайшей властью обладает тот, кто действует исподволь и кто приспосабливается, а вовсе не тот, кто слепо нападает. А он, Лерке, знал такое, о чем Джеральд даже и не подозревал. Он, Лерке, мог проникнуть в такие глубины, которые неподвластны уму Джеральда. Джеральд был всего-навсего послушником, неловко переминающимся с ноги на ногу у входа этого таинственного храма, этой женщины. А ему, Лерке, разве не подвластно ему было проникнуть во внутреннюю тьму, разыскать самые потайные уголки души этой женщины и сразиться с ней там, с ее змеиной сущностью, что обвила своими кольцами центральный жизненный стержень.

В конце концов, что нужно женщине? Только ли успех в обществе и реализация своих амбиций на общественном поприще, в человеческом сообществе? Или единение, пусть даже это будет единение, основанное на любви и добре? Нужно ли ей это «добро»? Кто, кроме дурака, согласится принять его от Гудрун? Это всего лишь внешняя сторона ее желаний. А переступите порог ее души и вы увидите, что она с полным, абсолютным цинизмом смотрит на общество и на все те блага, которые оно дает. Проникните внутрь – и вас окутает едкая атмосфера порока, воспаленный мрак чувственности и живое, тонкое, критическое мышление, которое видит мир искаженным и страшным.

И что потом, что дальше? Разве сможет слепая сила страсти насытить ее? Она – нет, в отличие от утонченного восторга, получаемого от острого унижения. Его несокрушимая воля, соприкоснувшись с ее несокрушимой волей, породила мириады тонких граней унижения, последнюю стадию происходящего внутри нее процесса разложения и распада, в то время как внешняя оболочка, человек, совершенно не изменилась и где-то даже проявляла сентиментальность.

Но два человека, любые два человека с этой планеты, могут испытать только ограниченное количество чисто чувственных переживаний. И как только во взаимодействии чувств, наконец, наступает пик, дальше двигаться некуда. Возможно только повторение. Либо же двум персонажам приходится либо разойтись, либо воля одного подчиняется воле другому, либо рядом появляется смерть.