Несмотря на эти рассуждения, а также на витавшую в ее голове мысль о возможности брака между Раймондом и молодой вдовой, графиня не чувствовала себя вполне спокойной, когда в пятницу, сидя в карете, быстро уносившей их по дороге в Оперу, говорила своей подруге:

— Да, кстати, я забыла… Я пригласила в свою ложу Казаля. Тебе не будет это неприятно?

— Мне? — ответила Жюльетта. — Почему?

Это простое «почему» она произнесла с легким смущением, не ускользнувшим от тонкой, привыкшим к интонациям ее голоса г-жи де Кандаль. Последняя ожидала, что Жюльетта скажет ей что-либо о визите Казаля, но та молчала. Легкое смущение, которое выдал звук ее голоса, и наступившее затем молчание обнаруживали нечто иное, чем равнодушие, по отношению к этому человеку, которого Жюльетта видела лишь два раза. Действительно, после его визита она непрестанно думала о нем, но с глубокой честностью стараясь противопоставить соблазнителю образ де Пуаяна. «Какое счастье, — говорила она себе, — что я его плохо приняла. Он больше не вернется. Мне было бы очень неприятно писать о нем Генриху. Он так жесток к нему. А д'Авансон еще хуже…» Вспоминая выходку бывшего дипломата, она говорила себе: «Не могу поверить, чтобы они были правы…» Как большинству женщин, не имеющих никакого ясного понятия о том декоруме, коим прикрывается порок, эта формула — прожигание жизни — ничего не говорила ей, кроме чего-то неясного, отвлеченного, неопределенного. В ее понятии это значило преступное саморазрушение и заблуждение, мучительное, так как за ним следуют угрызения совести. Эти темные глубины мужского греха влекут к себе нежный ум женщины сложной приманкой, заключающей в себе ужас, любопытство и жалость.

«Нет, — думала она, — Габриелла права, он вращался в дурной среде и его гадко любили. Как жаль!.. Но что же делать? Да, это счастье, что я его больше не увижу. Пожалуй, с его привычками он попробовал бы за мной ухаживать. Уже визит его на другой же день обеда, без всякого с моей стороны приглашения, был не вполне корректным. Но надо отдать ему справедливость: он был безупречно тактичен, а д'Авансон положительно невозможен. Да, но если бы он нашел меня одну, то что бы он мне сказал?..» Она испугалась этой мысли, и по ней пробежала легкая дрожь. «А о чем же я-то думала в это время? Теперь все кончено. Он больше не вернется…» В то время как она приходила к этому заключению, ее неосторожная подруга вновь сталкивала ее с молодым человеком…

— Но, — довольно резко спросила она, — я думала, что ты не видишься с Казалем вне твоих больших охотничьих обедов?

— Это правда, — ответила г-жа де Кандаль, — но вчера он был у меня с визитом и имел такой несчастный вид.

— Почему? — спросила Жюльетта.

— Да разве он у тебя не был, — спросила Габриелла, — и разве у тебя он не встретился с д'Авансоном?

— Я не понимаю, какое это имеет отношение… — сказала г-жа де Тильер, немного сконфуженная осведомленностью Габриеллы о визите Казаля.

— Очень простое, — возразила графиня. — Д'Авансон к нему отнесся ужасно…

— Ты знаешь этого несчастного, — сказала Жюльетта, стараясь смеяться, — он ревнует; это бывает во всяком возрасте, а особенно в его годы, и ему не нравятся все новые лица.

— А все же Казаль ушел, вполне уверенный, что ты о нем ужасного мнения, и пришел поведать об этом мне… Он положительно тебя боится… Ах, если бы ты видела его, как все в нем говорило: защитите меня перед вашим другом, — ты была бы так же тронута, как и я… И я пригласила его, чтобы дать ему возможность защищаться самому, своим поведением… Что делать! Он интересует меня, как я уже говорила тебе в прошлый раз. По-моему, жаль допускать, чтобы человек с его способностями все больше и больше уходил в общество, недостойное его. И притом, если он дорожит нашим мнением, то почему же мы должны лишать его возможности вращаться в высшем свете? Разве ты не того же мнения?..

Жюльетта отвечала уклончиво. Она не хотела и не могла показать Габриелле, какую нервную дрожь вызвала в ней мысль о встрече с Казалем. Может быть, также, она, стараясь доказать себе обратное, смутно желала этого присутствия и в своем испуге радовалась мысли увидеть его, не чувствуя себя в этом виноватой.

Желая оправдаться в том, что пригласила молодого человека, графиня нашла объяснение, которое было очень опасным для такой женщины, как г-жа де Тильер, столь отзывчивой, столь чуткой, что сострадание служило для нее приманкой.

Именно через эту постоянно открытую в ее нежном сердце расщелину впервые вкралась к ней любовь, когда она начала жалеть де Пуаяна за его страдания и желать утешить его. От мысли, что несчастье Казаля заключалось в беспорядочности его жизни и что благотворное влияние могло бы его спасти, она перешла к проекту этого спасения посредством своего влияния, — и как переход этот был заманчив!

Но соблазн не обрисовывался в ее смущенной душе с полной отчетливостью, и вместо того она прислушалась к голосу совести, говорившему ей следующее:

— На этот раз я не могу скрыть от Генриха, что видела Казаля.

Когда де Пуаян уезжал, она имела привычку писать ему нечто вроде ежедневного дневника своей жизни и мыслей. Входя с графиней в бенуар авансцены, на который ее подруга из-за нее же в прошлом году променяла свою ложу бельэтажа, она была еще во власти только что пережитых чувств и с недоверием взглянула на молодого человека.

Он был там и рассматривал вместе с де Кандалем и д'Артелем залу. Когда он здоровался с нею, глаза его не выражали того нахальства, которое как бы говорит женщине: «Вот видите, несмотря на ваше нежелание, я пришел, чтобы видеть вас», — наоборот, в них чувствовалось страдание. Со дня приглашения г-жи де Кандаль этот соблазнитель, законодатель мод, этот пресыщенный всем человек не узнавал себя. Беспокойство его не проходило, а усиливалось. Несмотря на всю свою опытность, он говорил себе: «Г-жа де Тильер будет очень недовольна, встретив меня здесь. Она думает, что я навязываюсь ей, и если д'Авансон еще продолжал свою разрушительную работу, то я погиб в ее глазах». Когда же она прошла мимо него к своему месту, глаза ее и все лицо, в противоположность вчерашнему волнению, выражали такую холодность и отдаленность, что тоска его перешла в настоящую муку. Впервые чувство, работавшее в Раймонде, стало ему ясно. Тут уже дело шло не о том, чтобы найти себе буржуазку для того, чтобы как-нибудь провести время от 10 до 12 часов, и не о том, чтобы устроить себе более или менее интересный флирт.

«Конечно, я попался», — говорил он себе, мысленно употребляя специальный термин своего особого жаргона, чтобы обозначить свое нравственное и совершенно необычное для него состояние, которого разум его так боялся, а сердце так желало. Пока Жюльетта, на этот раз вся в белом, усаживалась рядом с г-жею де Кандаль, одетой в розовое платье, Казаль изучал ее. Обе женщины начали с того, что, рассматривая театр и изучая незаметно беглым взглядом ложи, разложили на бархатном столике веер, платок, черепаховую лорнетку и флакон с английской солью. В то время как певцы ходят взад и вперед по сцене, оркестр замедляет или ускоряет аккомпанемент, а мужчины шепчутся в глубине ложи, они обмениваются обрывками мыслей, к которым молодой человек так же привык, как привык надевать фрак и белый жилет по вечерам и ездить верхом по утрам. Обыкновенно он не придавал им никакого значения, но в том настроении, в каком он находился теперь, ему хотелось уловить в них доказательство того, что г-жа де Тильер начинала приходить в себя. Давали «Гамлета» Амбруаза Томаса; играли довольно посредственно.

Прекрасная артистка, исполнявшая роль Офелии, была окружена подставными актерами, и в полутьме ложи Казаль слышал такие фразы: «Боже мой! Какой ужасный король! Как могла она отравить своего мужа ради такого человека?.. — А кто сидит в ложе у г-жи де Бонниве? Так это уже не Сен-Люк?.. — Я всегда задаю себе вопрос, настоящий ли актер играет привидение?.. — Да, конечно, он шевелит губами… — Взгляни, в ложе г-жи Комовой сидит маленькая г-жа Морен, не правда ли? Ах, как она втирается в свет! Она очень красива… — Посмотри же на королеву. Как ты находишь, на кого она похожа?.. — Не знаю… — На Марию де Жард. Поразительно…» Обыкновенно такими фразами обмениваются под плохую или дивную музыку эти усыпанные бриллиантами сфинксы, сидящие в первых ложах, профиль которых волнует издали мысли двух или трех затерявшихся в зале бедных мечтателей. На каждом представлении в Опере всегда найдется двое или трое молодых людей, добела накаленных плохо понятым чтением, которые экономят на своем бюджете голодных студентов, или репетиторов на дому, или простых приказчиков, или же, наконец, провинциалов, приехавших в столицу, чтобы иметь возможность прийти погреться лучами, исходящими от солнца высшего света. Но все-таки эти безумцы, воображающие, что изящество внешности и туалета соответствует духовной утонченности, и приходящие в восторг от этой химеры, не вполне ошибаются. С подвижностью, способной вас смутить, делающей из парижанки постоянное чудо противоречий, эти женщины, поговорив друг с дружкой, как говорят в гостиной, начинают следить за какой-нибудь частью произведения и вдруг проникаются им и тем возвышенным трепетом, который хотел передать артист. Так, когда перед началом сцены безумия поднялся занавес, графиня де Кандаль сказала себе и своим приглашенным:

— Теперь надо слушать.

В ложе водворилась тишина. Действительно, в этом четвертом акте «Гамлета» есть божественная ария, тему которой, как говорят, французский композитор позаимствовал из народной северной песни. Несколько тактов, в которых слышатся отчаянная тоска и грусть, беспрестанно повторяются в жалобе Офелии, между тем как ее подруги вокруг нее поют и пляшут; это — вечный, режущий сердце контраст ликующей, кипучей и беспечной жизни с одинокой душой, жертвой страсти и мучений от внутренней раны… Пришла цветущая весна, она смеется в бессмертно молодом небе, сеет по газонам чашечки нежного первоцвета и заставляет дрожать восторженные слезы счастья в глазах влюбленных. Все уста раскрываются в приветствии опьяняющему празднику, кроме уст покинутой, которой жестокий принц говорит сначала: «Нежная Офелия», а потом: «Иди в монастырь». Сквозь призму счастья других она видит свое собственное несчастье и все то, что могло бы быть и чего нет.

«Ах, — вздыхает она, — счастлива жена, идущая под руку с мужем…» и с этим вздохом она теряет рассудок… Нет, не может быть, чтобы ее коснулась измена, если принц, ее принц, если Гамлет, ее Гамлет, еще жив. Раз она вдали от него одинока и разбита, значит, его уже нет на этом свете, и она идет к реке, которая течет перед ней; здесь найдет она ложе, на котором забываются все страдания. Нет, пустите ее все те, кому она с грацией скорбной влюбленной раздала цветы своего букета, пустите ее к этой воде, менее обманчивой, чем мужское сердце, менее зыбкой, чем надежда, менее быстрой в своем течении, чем бегство счастливых часов, — пусть она утопит в ней вместе с воспоминанием об утраченной радости свою неизлечимую любовь.

«Прощай, — вздыхает она еще раз, — прощай, мой единственный друг…»

Пусть жизнь продолжает смеяться и кружиться в вихре, пусть весна расточает свет и ароматы, — больная душа теперь станет свободной навсегда…

Необычайная прелесть музыки и ее особенное свойство заключаются в том, что она очень неопределенно и мягко передает скрытый в ней символизм. Таким образом она отвечает самым различным запросам психики. В то время как развертывалась прекрасная фраза арии, составленная с чрезвычайно искусным сценическим расчетом, каждый из собравшихся в ложе г-жи де Кандаль чувствовал, как эта трогательная мелодия затрагивала в нем тем или другим из своих нюансов собственные мысли и чувства.

Габриелла, которой стоило только обернуться, чтобы увидеть в ложе между колоннами г-жу Бернар, любовницу мужа, находила во вздохе покинутой девушки нечто похожее на тайные страдания своей жизни. Решимость Жюльетты как бы размягчалась незримыми слезами, которые проникали в ее душу вместе с нежащей мелодией. И даже сам Казаль, охваченный романическим волнением, впервые после долгих лет оставил свои обычные выходки против «шума, который оплачивается дороже других». Слушая эту хорошо известную ему арию, сидя рядом с любимой женщиной, Казаль испытывал страстное и вместе с тем грустное смущение и добровольно отдавался этому чувству. Она была так близко от него, со своими белокурыми волосами, высоко и просто зачесанными на затылке, тонкой шеей, белизна которой сливалась с платьем, открывавшем плечи, с нежной линией неясно обрисованной в профиль щеки, с еле заметным запахом персидской сирени, исходившим от ее платья. Да, так близко от него и вместе с тем так далеко! Он видел ее и чувствовал как бы слившейся с ним в одном и том же настроении. Ах, если бы только в эту минуту он мог говорить с нею, то, наверное, узнал бы, вполне ли поборола она в себе интерес к нему, замеченный им с первого же их свидания… Но дверь открывается, и кто-то входит в аван-ложу. Очарование нарушено; вошел Мозе, которому Кандаль пожимает руку, а г-жа де Кандаль встает, чтобы поговорить с вошедшим, едва он успел поздороваться с г-жею де Тильер.