— И вы не подумали, что если б я удовольствовался его извинениями, он мог бы считать меня трусом, упросившим вас добиться их от него?

— Нет, Генрих, — вскричала она, — уверяю вас, что у него ни на минуту не явилась подобная мысль. Он знает, насколько вы храбры, а при этом ему достаточно было взглянуть на меня, чтобы понять, что я обезумела от отчаяния…

— А! — возразил граф, — он с вами вчера виделся?

— Да! — ответила она с новым усилием.

— Здесь? — спросил де Пуаян. Видно было, что ему тяжело было предложить ей этот вопрос.

— Нет, — ответила она на сей раз с решимостью человека, которому надоело притворство и который предпочитает погубить себя, чем продолжать обманывать.

— У него?..

— У него!..

Они посмотрели друг на друга. Ее лицо покрылось смертельной бледностью, а когда она увидела, как от ее ответа выражение мучительной скорби отразилось на всем его существе, она снова уступила чувству неудержимой жалости, так часто останавливавшей ее порывы к откровенности. В этот торжественный час последнего объяснения, так же как и во всю прошлую ночь, она сознавала, что только полною, абсолютною исповедью ей возможно искупить свой грех перед ним. Поступив так благородно, она могла бы еще сохранить к себе уважение. Но как будет страдать от ее признания он, бывший ее другом в течение стольких лет! Вместо признания она с мольбой сказала ему:

— Не судите меня по наружности…

— Жюльетта, — обратился он к ней, схватив ее руку, — поклянись мне, что это неправда, — спросил он таким упавшим голосом, какого она никогда не знала в нем. — Поклянись, что между этим человеком и тобой не произошло ничего такого, чего бы ты не могла мне сказать… Я могу пожертвовать моим счастьем, оставив тебя ему, если ты его любишь. Но не так, не с этой мыслью, что накануне нашей дуэли… Нет, это недопустимо… Поклянись же мне… Поклянись.

— Между нами ничего не произошло. Клянусь вам в этом, — ответила она совсем разбитым голосом.

Граф провел рукой по своим глазам, точно для того, чтобы прогнать это ужасное видение. Затем тихо и с грустью продолжал:

— Вот доказательство, до чего ревность может довести сердце, стоящее однако ж больше этого… Простите мне оскорбительное подозрение… Это будет последнее. Я теперь не имею права так говорить с вами, да и прежде не имел его, так как побуждения, которые могли вас заставить иногда лгать, исходили из такого благородства, что не дозволяли мне так оскорбить вас… Я тоже на несколько минут сделался безумным! Забудьте же эти оскорбления… Я обещаю вам, что сумею быть вашим другом, только другом… Теперь я слишком взволнован… Завтра, если позволите, я приду к вам в два часа. Мы будем оба более спокойны и побеседуем. А пока прощайте…

— Прощайте! — ответила она, почти не глядя на него. Ее все удручало: и только что произнесенная ложь, и ее преступная измена по отношению к человеку, настолько сохранившему благородство, даже при всей своей ревности, что он считал себя виноватым перед нею в самом справедливом из подозрений. Ее угнетали и предчувствие, что за сегодняшним объяснением тотчас последует окончательный их разрыв, и горечь от стольких пережитых сильных испытаний. Когда граф пожал ей руку, он почувствовал, что при этом она осталась холодной и не ответила на него пожатием! То скорбное выражение, которое она в нем заметила прежде, снова вернулось к нему, но теперь в нем было столько нежности, столько смертельной грусти. Глаза его были полны той бесконечной, безмолвной печали, которой отдается человек, когда приносит себя в жертву любимому существу. Господи! Как часто потом она его представляла себе таким, и как всегда при этом ей слышалось его глухое «прощайте!»

— Между тем г-жа де Кандаль, встревоженная, что ее не извещают об уходе графа, решилась приотворить дверь и застала Жюльетту как окаменелую, опирающуюся руками на камин. Она так и осталась, после того как встала, чтобы вернуть де Пуаяна, но потом спросила себя: «Зачем?» и так и замерла, забыв и Габриеллу, и время, сознавая только одно, что она побеждена, сломлена и разбита жизнью.

— Случилось несчастье? — спросила графиня, обманутая ее видом.

— Нет, — ответила Жюльетта, — хотя дуэль состоялась… Но Казаль получил лишь незначительную рану… Через несколько дней он, по всем вероятиям, совсем от нее оправится…

— Вот видишь, как все устроилось лучше, чем мы могли ожидать. Но почему же ты так печальна? Что тебе говорил де Пуаян?

— Не спрашивай меня об этом, — резко ответила ей Жюльетта, — оставь меня, я погибла по твоей вине. Если бы ты не познакомила меня с Казалем, если б не зазывала его к себе, ко мне и не говорила бы мне о нем так, как говорила, могло ли бы случиться все это?.. — И вслед за этими резкими словами, увидя слезы Габриеллы, она бросилась к ней на шею; такая непоследовательность служила новым доказательством ее душевного расстройства, отдающего ее бедное сердце самым противоположным чувствам! Габриелле не удалось ее успокоить самыми нежными ласками; не удалось и узнать настоящую причину ее печали. Но, должно быть, ее разговор с Генрихом глубоко потряс ее, потому что она рассеянно приняла слова г-жи де Кандаль о том, что она пошлет узнать о состоянии здоровья Казаля и тотчас же известит ее о нем… Оставшись одна, она снова отдалась своим мыслям, но теперь не образ Казаля неотступно преследовал ее. Она постоянно видела перед собой де Пуаяна, просящего ее поклясться, что ее совесть чиста перед ним; постоянно слышала его голос, которым он ей сказал: «Прощайте!»

Ей было необходимо вновь увидеть его, переговорить с ним, открыть ему себя. А для чего? Чтоб опять лгать! Чтоб показать ему еще новый оттенок ее преступного двоедушия!.. Нет! теперь все уже сказано, все покровы сняты! Неужели после того, как он решился, наконец, произнести слово «расстанемся», слово, которое она сама так долго не решалась произнести, она может желать возобновления преступных изворотов, тяжелых отговорок? Ведь это будет безумием! Что могла она ждать от Генриха после его сверхчеловеческого отречения? В каких тайниках ее сердца могло возгореться желание вернуться к тому, что так долго тяготело над ней непрерывной цепью страданий, и вернуться именно тогда, когда, отдавшись другому, она могла, наконец, зажить простой спокойной жизнью. Она думала над этими вопросами весь конец дня и всю ночь и ни на чем не смогла остановиться; наконец, наступило время, когда должен был прийти де Пуаян. Час… половина второго… два часа… А его все нет. Страшась, чтоб он не решился на какой-нибудь роковой шаг, она велела запрячь карету и поехала к нему, где ей сказали, что граф вышел и что неизвестно, когда он вернется. Она поспешила вернуться к себе, думая застать его у себя: но его и здесь не было. Тогда она написала ему несколько слов, но ответа не получила. И только на следующее утро, после самой тревожной ночи, ей подали конверт, на котором она тотчас узнала его руку и — о непостижимое противоречие сердца женщины! — принялась читать его письмо с такой же жадностью, с которой двое суток перед этим читала письмо Казаля.

«После 5 часов вечера.

Мой друг!

Чтобы написать вам то, к чему обязывает меня долг перед самим собой и перед вами, мне захотелось вернуться в маленькую квартирку на улице Passy, которую в более счастливые времена вы называли «наш уголок». Мое сердце радостно билось каждый раз, как вы произносили эти два простых слова. Они, увы, так нежно выражали то, что было моей единственной мечтой, грезой, святой надеждой, которую я лелеял в течение нескольких лет, — жить с вами открыто, дать вам мое имя, быть всегда с вами и забыть подле вас мое печальное прошлое, оправиться от страданий и насладиться безграничным счастием… И вот я снова в том уютном гнездышке, которое вы никогда более не назовете «нашим уголком». Я смотрю на все, что меня здесь окружает: эти немые предметы как бы оживают для меня, я рассматриваю обивку на стенах с ее незатейливыми пейзажами — деревьями и колокольнями, маленькую низкую библиотечку с теми книгами, которые мы читали здесь с вами, старинные вазы, которые я наполнял к вашему приходу цветами!.. Да, человек, у которого смерть похитила любовницу, который пришел на кладбище посетить ее могилу, не может страдать сильнее меня; я тоже пришел проститься с могилой нашего общего дорогого прошлого; и может ли сравниться чья-либо скорбь с моей тоской, чья-либо любовь с моей любовью. Мне так хочется, чтобы эти строки, которые вы прочтете, когда я буду далеко и от Парижа, и от нашего заветного уголка, занесли к вам хотя бы слабый отзвук этой грусти и этой любви. Мне так хотелось бы, чтобы в вашей памяти остался образ не того человека, который говорил вам вчера таким странным тоном, а образ того, который думал о вас так, как я думаю в настоящую минуту — с благоговейной любовью, с нежностью и с беспредельной благодарностью за ту долю сердечной привязанности, которую вы отдали мне здесь, перед этими безмолвными свидетелями моего счастья. Вы так широко наделили меня счастьем, что даже теперь, в моей безысходной тоске, я могу только сказать вам спасибо, так живы во мне воспоминания о тех минутах, когда вы принимали мою любовь и когда сами дарили мне свою!

Поймите меня, бесконечно дорогой друг мой, и не считайте меня неблагодарным; уезжая от вас, я уверен, что вам дорог: вы всегда были чистосердечны, говоря мне, что малейшая грусть в моих глазах вам нестерпимо тяжела. Уверен я и в следующем: узнав из этого письма, что я надолго, если не навсегда, уезжаю из Франции, вы будете искренно, глубоко страдать. Вы, надеюсь, не осудите меня, если я добавлю, что именно ваша глубокая привязанность ко мне служит также подтверждением того, как сильно в вашем сердце другое чувство, вспышку которого я видел вчера: новая любовь так овладела вами, что вы не могли вырвать ее из своего сердца, хотя и сознавали, как глубоко я буду страдать. Теперь я понял, какую вы пережили душевную борьбу.

Драма, разыгравшаяся в вашем сердце, осветилась для меня новым светом: я сразу понял, как сильно вы были ко мне привязаны и как мало эта привязанность походит на любовь. Вы были искренни, не желая сознаться самой себе в новом чувстве, овладевшем вами! Вы горды и не могли допустить мысли, что вы изменились; вы добры и не хотели причинить мне горе. Вы искренни и ни на секунду не допускали, что можете изменить человеку, с которым считали себя соединенной на всю жизнь. Увы! Поверьте, Жюльетта, новая любовь ваша очень уж сильна, если даже такие стимулы не смогли ее победить в вашем сердце. Если бы я не слышал вашего вчерашнего крика, не видел ваших слез, когда вы поверили роковому исходу дуэли, то и тогда для меня, который так хорошо вас изучил, все было бы ясно. Но я был свидетелем этих слез, я слышал этот крик. Если я решаюсь уехать, то потому, что сознаю, что не буду в силах смотреть на вашу новую любовь. Будете ли вы продолжать с нею бороться или сдадитесь, я тотчас же это узнаю по вашей грусти, по вашей радости, по вашему молчанию — по тому, как вы будете щадить меня. Я не вынесу этого; я — человек, любящий вас всем сердцем, всеми силами своего существа, — человек, которого и вы любили и от которого не можете, не должны требовать сверхчеловеческих усилий. Да и вправе ли я теперь, когда мне все стало ясно, смущать своей тоской вас, пред которой открывается новая жизнь, вправе ли я смущать вас моей любовью, которую вы уже не разделяете, тревожить вашу совесть и мешать тому, в чем, может быть, заключается ваше счастье? Имею ли я право выказывать свою ревность, которую я не в силах побороть, в чем смиренно сознаюсь. Могу ли я допустить, чтобы на вас отозвалась моя болезненная чувствительность, которая причиняла вам столько страданий и, вероятно, в течение многих лет! Нет, Жюльетта, перебирая в своей памяти все пережитое нами, я сознаю, что нам необходимо расстаться; разлука неизбежна, когда одно из двух любящих сердец разлюбило, а в другом любовь так же сильна, как прежде. Это невыразимо горько! Ах, горше самой смерти! Но только этой ценой можно спасти свое достоинство и уважение к прошлому, которое лишь в том случае останется чистым, если оно бесповоротно станет только прошлым.

Я долго обдумывал все это уже тогда, когда, вернувшись из Безансона, впервые подумал, что вы можете заинтересоваться кем-нибудь другим, кроме меня, но никогда еще не представлялись мне такими все эти грустные мысли, как вчера и сегодня ночью. Я понял, что все перенесенные нами печали являются искушением за то запретное счастье, которым мы наслаждались! Я слишком хорошо знаю, как искренни ваши религиозные чувства, чтобы не догадаться, что за той задумчивостью, причину которой вы мне никогда не говорили, скрывается сожаление и угрызения совести за то ложное положение, в которое вас поставила любовь ко мне!.. А виноват был один я: не будучи свободным, я должен был таить от вас мою любовь, я не имел права насладиться ее радостями. И кто знает? Если бы у меня хватило мужества любить вас тайно, любить безмолвно, благоговейно, страдальческой чистой любовью, близкой к поклонению, быть может, Тот, Который всеведущ, за такое геройское отречение не допустил бы, чтобы угасла ваша нежная привязанность ко мне! Кто знает, не нисходит ли на самоотверженную чистую любовь такая же благодать, какую мы обретаем при глубокой вере и которая делает нас всегда способными молиться. Если это действительно так, и нам обоим грозит неизбежность искупления, я молю Бога, на которого мы так всегда твердо уповали, даже преступая Его законы, чтобы Его правосудие покарало меня одного.