Узнав о таком отношении, молодая женщина больше оценила бы то, что Габриелла называла педантизмом де Пуаяна.

— Какой прелестный вечер! — говорил себе Казаль. — Если весна будет так продолжаться, то в нынешнем году будут прекрасные скачки… А обед был недурен… В свете опять начинают хорошо есть. Это все-таки благодаря нам. Если бы человек шесть из нас не говорили бы правду де Кандалю и некоторым другим относительно их метрдотелей и их вин, то чтобы теперь с ними сталось? А вот что следовало бы найти, это — способ хорошо провести два часа от десяти до двенадцати. Только для этого следовало бы основать клуб… Утром мы спим, одеваемся, ездим верхом. После завтрака всегда находятся какие-нибудь мелкие заботы, потом с двух до шести — любовные дела. Когда же их нет, можно поиграть в мяч, заняться фехтованием. От пяти до семи — игра в покер. От восьми до десяти — обед. От двенадцати до утра — игра и кутежи. Правда от десяти до двенадцати можно пойти в театр, но сколько пьес в году стоят того, чтобы их смотреть? А я слишком уже стар или недостаточно стар, чтобы изображать из себя фон лжи.

Мысль о театре привела его к мысли об одной очень плохой, но красивой актрисе водевиля, временным любовником которой он был вот уже шесть месяцев, — о маленькой Анру: «А что, — подумал он, — не наведаться ли мне к Христине?» Он представил себе, как входит в дверь с улицы Chaussee d'Antin, потом поднимается среди едкого, витающего за кулисами запаха по черной лестнице и, наконец, переступает порог узкой комнаты, где одевалась девица. На столе валяются полотенца, запачканные белилами и румянами; тут же сидят два или три актера, обращающиеся на «ты» к своей товарке. При его появлении господа эти скромно стушуются, оставив ее наедине с ее «серьезным» покровителем, — а он именно считался таковым, несмотря на свою красивую внешность, так как все знали, что он богат, — а она начнет рассказывать ему закулисные сплетни. Он точно слышал, как, продолжая гримироваться, она говорит ему: «Ты знаешь, теперь Люси связалась с толстым Артуром, это отвратительно по отношению к Лоре». — «Ну нет, — заключил он, — я не пойду… На всякий случай загляну в клуб…»

Воображению его представились пустынные в этот час игорные залы, с одетыми в ливреи лакеями, дремлющими на скамьях; лакеи сразу вскочат при его приближении; он словно почуял смешанный, приторный запах табака и железной печки. «Ну, это слишком печально, — сказал себе молодой человек. — Не добраться ли мне до оперы? А зачем? Для того чтобы в пятисотый раз услышать четвертый акт «Роберта Дьявола»? Нет. Нет. Нет. В конце концов я предпочитаю «Филиппа…» Это было имя английского бара, находившегося на улице Godot-de-Mauroy. После одной ссоры, окончившейся дуэлью и происшедшей в другом известном среди кутил последних двадцати лет баре, — Eureka, — или просто, как его называли, у «Старого», Казаль и его компания перестали в нем бывать и с улицы Mathurins перекочевали в кабачок улицы Godot.

Если когда-нибудь найдется летописец, знающий современную молодежь, то история ресторанов и кафе конца этого века будет интересной главой в его книге. И среди самых странных из таких мест он должен будет назвать те притоны кутящего общества, куда теперь стали ездить после театра настоящие баре, чтобы пить там бок о бок с жокеями и bookmaker'ами whisky и cock-tails.

Казаль мысленно представил себе узкую залу с длинным буфетным прилавком, высокие табуретки, картины с изображенными на них скачками, потом в глубине портреты четырех знаменитых тренировщиков.

«Ба, — сказал он себе, — в этот час я там встречу лишь Герберта с салфеткой или без нее».

Лорд Герберт Боун, младший брат одного из самых богатых английских пэров маркиза де Банбюрей, был горьким пьяницей и в тридцать лет иногда дрожал, как старик. Он прославился тем, что нашел удивительные по простоте слова, ярко рисовавшие его ужасную страсть. Когда его спрашивали: «Как поживаете?», он отвечал: «Отлично, у меня превосходная жажда». Он простодушно думал, что фраза эта вполне соответствует выражению: «У меня хороший аппетит». Его любимая шутка, которая была шуткой только наполовину, состояла в том, что на товарищеских обедах он пытался поднести к губам стакан с вином, не расплескав его, жесты же его были так неуверенны, что для этого ему приходилось надевать на шею салфетку. За один конец ее он брался левой рукой, а за другой правой, в которой держал стакан. Таким образом левая рука тянула салфетку до тех пор, пока вино не попадало в рот этому пьянице.

«Но, — подумал Казаль, — теперь уже поздно. Он меня не узнает. Положительно, в моем теперешнем положении мне следовало бы иметь на эти часы «буржуазку».

В его интимном товарищеском кружке этим термином обозначали любовницу из светского общества, — «вдову или разведенную, ведущую замкнутый образ жизни, которая радовалась бы моим посещениям».

Произнося этот странный монолог, он дошел до перекрестка, где сходилось несколько улиц. Только тут он опять вспомнил о своей соседке и сказал себе вполголоса: «А право, эта маленькая г-жа де Тильер мне подошла бы. С кем она может быть?..»

Конечно, такое заключение было весьма бесцеремонно и заключало собой целый ряд мыслей, которые даже не такому наивному человеку, как де Пуаян, могли показаться циничными и проникнутыми грубым материализмом. Но все-таки в глубине их шевелился маленький зародыш чувства, а это доказывает нам, что каждое сердце представляет собой целый отдельный маленький мир, где самые нероманические образы порождают романические чувства.

Если бы нежное обаяние Жюльетты, — как незаметный, но сильно действующий аромат скрытого в комнате цветка, — не повлияло на Казаля, он не испытал бы такого отвращения при воспоминании о вульгарности Христины Анру. Он отказался от театра, клуба и «Филиппа» под вполне основательными предлогами, но в этот вечер, как и во всякий другой, они не имели бы для него никакого значения, если бы в нем не работала тайная потребность одиночества. А для чего? Если не для того, чтобы отдаться мыслям о молодой женщине, воспоминание о которой внезапно захватило его, затмив в его воображении кулисы, клуб и кабачок. Тонкий силуэт обрисовался с удивительной отчетливостью на поле его внутреннего зрения. Люди спорта, живущие интенсивной физической жизнью, развивают в себе восприимчивость дикарей. Они обладают удивительной животной памятью, присущей земледельцам, охотникам, рыболовам, — одним словом, всем тем, которые много смотрят на вещи, а не только на их изображение. Формы и краски беспрестанно отпечатываются в их мозгу от реальных непосредственных конкретных впечатлений с такой рельефностью, о которой кабинетные работники и салонные собеседники даже не имеют понятия. Казаль ясно увидел грациозно-страстный и полный бюст Жюльетты, ее гибкие плечи, черный корсаж с розовыми бантами, ее полный страстной неги затылок, светло-белокурые волосы, темный сапфир глаз, извилистые губы, блеск зубов и ямочку при улыбке, руки, по которым пробегала золотистая тень, крепкие кисти рук, столовую со всей ее обстановкой, ковром герцога Альбы и побледневшие или раскрасневшиеся лица гостей. Будь тут сама живая Жюльетта, он не мог бы разглядеть ее черт яснее и точнее. В результате этого видения полуиронические рассуждения о вечерних часах сейчас же уступили место хотя грубому, но по крайней мере искреннему и естественному порыву: чувственному желанию обладать этим прелестным созданием, под чистой и сдержанной внешностью которого он инстинктивно угадывал большую страстность.

«Да, — продолжал он, — с кем она? Не может быть, чтобы у нее не было любовника».

Духовная память пришла на помощь и в дополнение памяти физической.

«Все равно. Она посмотрела на меня очень странными глазами, после того как сначала имела вид, что не замечает меня… Этот самый обед был заранее подстроен вместе с г-жей де Кандаль. Они — близкие друзья. Очевидно, моя маленькая соседка хотела со мной познакомиться. Я совсем недурно действовал. Уверен в этом. Что же теперь значит это любопытство? Не слышала ли она обо мне от другой женщины? От своего любовника?.. Или, наконец, у нее совсем, может быть, нет любовника, и она скучает там в своем углу? Ее так мало видно. Вероятно, она живет очень замкнуто… Она очень хороша. А что, если бы я принялся за ней ухаживать? На всю эту весну передо мной нет ничего интересного. Да, это мысль… Но где же с нею опять встретиться?.. Я обедал рядом с нею, а потому могу сделать ей визит вместо того, чтобы просто забросить карточку…»

Эта мысль ему так понравилась, что он громко рассмеялся.

«Это так, — продолжал он, — но тогда надо отправиться к ней завтра же… Завтра? А что я завтра делаю? Утром еду в Булонский лес с де Кандалем. Это хорошо. Он даст мне все нужные сведения. Завтракаю у Христины. Но этот завтрак можно пропустить. Я слишком много завтракаю в этом году. После весь день бывает испорчен. Я отложу визит к Христине и в два часа зайду к маленькой вдовушке. В четыре часа у меня фехтование с Верекиевым. Как трудно справиться с этими левшами!.. А что, если бы я просто вернулся домой и лег? Теперь половина одиннадцатого. Еще очень рано, но вот уже восемь дней, что я засыпаю в четыре часа утра. Сделаем передышку, чтобы собраться с силами.

Приняв это благоразумное решение, он обогнул улицу Boissy-d'Anglas, не останавливаясь ни у Императорского, ни у Малого клуба, и прямо направился к улице Lisbonne, где жил в унаследованном от отца отеле и настолько благоустроенном, что он производил впечатление семейного очага.

В основе необычайного здоровья привыкших к излишеству людей лежит скрытая гигиена. Те, которые пренебрегают ее требованиями, быстро исчезают, а те, которые выживают и удивляют следующие поколения своей неутомимой энергией на охоте, в игре, в фехтовальном зале, в других местах, сохранили, как Казаль, возможность следить за собой, несмотря на неправильный образ жизни. Гигиена этих людей состоит в следующем: иногда они накладывают на себя по утрам монастырское воздержание, и этот пост служит предохранительной мерой после слишком сытного обеда; иногда, чувствуя переутомление, они дают себе разумный отдых, ложась спать в определенный час; иногда они восстанавливают свои силы целым рядом умело распределенных спортивных упражнений, а также ежедневным массажем, что составляет целое домашнее лечение гидропатией. «Свет принадлежит рассудочным людям», — говорил Макиавелли, — им принадлежит и полусвет, хотя такой афоризм и кажется очень парадоксальным.

Спокойный и крепкий сон благотворно подействовал на Раймонда, и когда на следующее утро он встал в восемь часов, чтобы пройти в ванну, а оттуда в уборную, он чувствовал себя необычайно бодрым и свежим.

Уборная Казаля славилась среди его товарищей, — как он в шутку говорил, — своими двумя библиотеками, хотя в другом месте у него была библиотека настоящая, полная самых изысканных книг. Библиотека уборной состояла из двух витрин: в первой висели чудные английские ружья всех возможных сортов, а во второй заключалась удивительная коллекция сапог, башмаков и туфель: всего девяносто две пары, приспособленных к самым разнообразным обстоятельствам спортивной жизни, начиная с борзой охоты до ловли сомов включительно, не говоря уже об альпинизме.

Часто случалось, что молодые «снобы» приезжали по утрам присутствовать при одевании этого законодателя кутящей жизни и восхищаться его своеобразным музеем. Но в это утро, после обеда у г-жи де Кандаль, он был один со своим лакеем и долго смотрелся в большое зеркало шкафа с тремя дверцами, где висело бесчисленное количество его костюмов, и который завершал собой меблировку комнаты. Несмотря на необычайную изысканность обстановки, превращавшую эту часть его жилища в типичный уголок холостяка-парижанина, франта 1881 г., англомана и атлета, Раймонд не был фатом. Если в ранней молодости он вложил все свое самолюбие в стремление к изысканной роскоши, то теперь, в отличие от своих товарищей, модников и франтов, он давно уже перестал о ней думать, и если в это утро, одевшись, он смотрелся в зеркало, то лишь потому, что вспомнил о своих вчерашних планах. На вид ему можно было дать скорее сорок лет, чем тридцать. В эти годы уже является первое наблюдение за собой, которое лет через десять превращается в недоверие к своей внешности, а лет через двадцать, если человек еще не складывает оружия, в искусственное прихорашивание. Надо полагать, что он нашел себя способным нравиться и что решение сделать в этот же день визит г-же де Тильер не улетучилось со сном: перед тем как поехать кататься верхом, он написал записку Христине Анру в авеню de l'Alma N83-й, в которой отказывался от завтрака, и, напевая сквозь зубы модную в это время песенку «Она так невинна…», направился на своем рыжем статном, но не резвом жеребце «Боскаре» к Булонскому лесу.

Прозвище «Боскар» на парижском арго означает профессиональный жулик; Казаль дал его своей лошади в насмешку над тем из своих приятелей, у которого он купил ее, — неким виконтом де Савезом, человеком из хорошей семьи, но весьма нещепетильным; он умудрился взять с Казаля за лошадь вдвое больше, чем она стоила. У Савёза, прозванного «Статуей Попрошайки», была дурная привычка во время игры брать взаймы у своих соседей жетоны в двадцать пять луидоров и никогда их не отдавать. Казаль в отместку за эти «гешефты», а также и досадуя на то, что дал себя надуть, прозвал «Боскаром» бедное животное.