Бабушка фыркает, засовывая оставшиеся фейерверки в дымоход. Их так много, что мне уже не разглядеть внутри темных кирпичей. Час назад мы подняли через дымоход фитиль, который бабушка сейчас привязывает к огромной куче собранных вместе фитилей всех фейерверков. Сидя на корточках, она смахивает тонкие окрашенные в зеленый цвет волосы с глаз и сверкает мне озорной улыбкой.

– Моя обязанность как председателя приветственно-прощального комитета дома престарелых «Сильверлейк» устраивать ребятам должные проводы. Никакой похоронной процессии и скучной чепухи священника. Виола была хорошей женщиной и безгранично любила жизнь. Она не хотела скучных проводов, но ее дети твердо на этом настаивали. И даже после смерти бедняжки они не посчитались с ее, можно сказать, последним желанием!

– Ужас! – синхронно восклицаем мы с бабулей.

– Точно. – Она тычет в меня пальцем, сверкая глазами цвета корицы. Как у меня, как у папы. – Ужас. Ужасно, что в наши дни люди не уважают мертвых. Поэтому мы просто обязаны почтить память моей мертвой подруги должным образом.

– Набив дымоход фейерверками.

– Набив дымоход фейерверками! – соглашается она. – Когда утром придет медсестра и разведет в камине огонь, она заодно подожжет и все это! Виола над этим хорошо посмеется.

Я улыбаюсь и помогаю бабушке спуститься по пожарной лестнице. Бабуля у меня высокая и в прекрасной форме для своих семидесяти лет, но все-таки она худая, а ее запястья и пальцы крохотные. Когда мы возвращаемся на твердую почву и шагаем по лужайке к ее зданию, бабушка обнимает меня за шею.

– Что скажешь насчет своих похорон, детка? – спрашивает она.

– Ты говоришь о тех, которых никогда не будет, потому что я соберу семь жемчужин дракона и пожелаю вечную жизнь?

Она смеется.

– Да, именно. Что на них пренепременно должно быть?

Я задумываюсь на целых шесть с половиной секунд.

– Поцелуи. Танцы нагишом. И может быть, торт.

Бабушка ухмыляется, пока мы поднимаемся по белоснежной лестнице.

– Что? Что за выражение лица? Почему ты так на меня смотришь?

– Не обращай внимания, детка. Просто ты так повзрослела, вот и все. Ты сказала «поцелуи», не покраснев на пять оттенков.

– Да, теперь я очень зрелый, ответственный подросток, так что спокойно могу обсуждать свои трудности и невзгоды.

– Угу-у, – протягивает бабуля.

– Например, поцелуи. Вообще-то, я кое с кем целовалась. – Бабушка внимательно слушает. – Ну, сначала я его ударила, и только потом мы поцеловались. Но это был хорошо продуманный, пропитанный зрелостью удар.

Бабушка громко хохочет, открывая дверь в свою комнату. Мы заходим, и, когда она садится на кровать, я указываю на нее пальцем.

– Даже не смей озвучивать то, что хочешь на свои похороны. Потому что, когда старики говорят нечто подобное, это обычно сбывается, а если ты умрешь, то я стану бесконечно несчастной.

– Это сбывается потому, что мы мудры, дорогая.

– Это сбывается потому, что у вас, ребята, чумовые мозговые силы, которые, кажется, способны на все, кроме дарования бессмертия. И зубов.

Бабуля смеется и, сняв тапочки, ложится на кровать.

– Иди сюда.

Я, спотыкаясь, подхожу к кровати и присаживаюсь. Бабуля берет меня за руку и, медленно гладя ее, смотрит мне в глаза.

– Множество людей в твоей жизни будут говорить тебе, как, исключительно по их мнению, ты должна жить. Кто-то завуалировано. Кто-то убедит, и вовсе слова не сказав, что тебе нужно жить определенным образом. – Она смотрит в окно, за которым лишь темнота, усеянная звездами, и улыбается, а затем вновь переводит взгляд на меня. – Послушай меня внимательно, детка. Не живи жизнью, которая не приносит тебе счастья. Если ты не счастлива, оставь своего возлюбленного. Если ты не счастлива, уйди с работы. Если ты не счастлива, сделай все, чтобы стать счастливой. Потому что только ты сама можешь сделать себя счастливой.

Я открываю рот, чтобы возразить, но она шикает на меня.

– Я знаю. Знаю, что многие вещи и люди дарят тебе счастье. Но они не смогут сделать тебя счастливой, если ты сама не позволишь. Это исходит от тебя. От твоего сердца. Только ты можешь позволить счастью расти внутри себя. Некоторые люди этого никогда не узнают. Некоторые никогда не позволят зародиться счастью или же сделают это слишком поздно. Некоторые никогда этого не сделают, потому что боятся. Но это самое худшее, что можно сделать с собой. Это наказание. Многие даже не знают, что сами себя наказывают. Итак. Я хочу, чтобы ты знала. Хочу, чтобы ты попыталась стать счастливой.

Я чувствую, как мои глаза наполняются слезами, и силюсь их сдержать. Если я сейчас заплачу, то, возможно, больше никогда не смогу остановиться.

– Была одна девочка, – говорю я. – П-подруга. Наверное. Она никогда... никогда не позволяла себе быть счастливой.

– И где она сейчас? – терпеливо спрашивает бабушка.

– Она... – Я сжимаю бабушкину руку. – Она покончила с собой. Я была последней... я б-была последней, кто с нею разговаривал, ба, и я...

Бабушка обнимает меня своими сильными, тонкими руками, и мне в нос ударяют запахи корицы и затхлого лена, которые исходят от нее.

– Я могла бы... я должна была это понять, должна была...

– Ты ничего не смогла бы сделать, – уверенно произносит бабушка.

– Но я... я была с нею, я знала ее, знала, как ей тяжело...

– Должно быть, она была очень несчастна.

– Мы все это знали! Н-но... но мы думали...

– А сейчас? Думаешь, она все еще несчастна?

– Она... мертва.

– Там, где она сейчас, она счастливее, чем была здесь.

Я отстраняюсь.

– Нет! Она просто мертва. Она ничего не чувствует. Если бы... если бы она продолжала жить, она могла бы получить шанс снова стать счастливой, здесь, со всеми...

Глаза бабушки омрачаются, но не утрачивают своего блеска.

– Звучит так, будто кто-то указывает девочке, как она должна прожить свою жизнь.

Я широко открываю рот, но, не найдя ответа, быстро его закрываю. Бабушка снова меня обнимает, прижимая мою голову к своей груди, и я не сопротивляюсь. Это как вернуться домой.

– Поплачь по ней, детка, а не по тому, что ты сделала или не сделала. А потом двигайся дальше. Найди то, что сделает тебя счастливой, – шепчет она. – И будь счастлива. Жизнь слишком длинная, чтобы грустить. Уверена, она хотела бы, чтобы ты была счастлива.

Все перекошенные от ярости выражения лица Софии всплывают у меня в голове.

– Я так не думаю, – отвечаю я.

– Но ты сказала, что она была твоей подругой.

– Да, но... я обидела ее. Я сделала кое-что, что причинило ей острую боль.

– Специально?

Мое дыхание перехватывает, прежде чем я успеваю ответить «да». Мозг бурно начинает все анализировать. Я размышляю о нашем с Джеком поцелуе. О нашей войне. О смехе, праведном гневе и нежных, ласковых моментах. Воспоминания жалят, как лимонный сок в открытой ране.

– Н-нет. Я пыталась... помочь? – Бабуля заламывает тонкую бровь, и я качаю головой. – Все началось с того, что я пыталась помочь Кайле, но потом... потом он действительно мне понравился. Я ранила Софию своим чувством к нему. Каждая секунда, когда мои чувства к нему становились глубже, усугубляла ее боль. Что ж. Беру свои слова обратно. Я не пыталась ей помочь. Я была эгоисткой.

– Полагаю, ты просто пыталась быть счастливой с этим мальчиком.

– Но это ранило ее, – возмущаюсь я. – Мы причинили ей много боли. Я встала между ними. Я... она, наверное, почувствовала, что между ними все кончено. Поэтому она... она...

В моей голове неожиданно всплывает образ белого платья на зеленой лужайке. Синие глаза Софии, в которых больше не теплится жизнь, залитые лунным светом золотистые волосы с запекшейся кровью в том месте, где ее голова встретилась с землей. И крохотный серебряный браслет с гравировкой «Талли». Каждая мелочь отражается в моей голове.

Она потеряла все. И я забрала последнего человека из ее жизни. Я сделала это, не подумав, не приняв во внимание, насколько сильно это ее ранит. Я просто двигалась вперед и делала то, что хотела, потому что была эгоисткой. Потому что хотела быть счастливой.

Потому что хотела любви, хотя прекрасно знала, что не заслуживала.

Не заслуживаю.

Я вообще никогда не буду достойна этого прекрасного чувства.

Я зло.

Я темный дракон, который съел печальную принцессу.

Бабушка постукивает меня пальцем по лбу, грубо прерывая мои мысли.

– Я слышу, как в твоих мозгах вращаются шестеренки. Остановись. Это высокомерно. Ты слишком много думаешь о себе и о том, как ты влияешь на людей. Если она покончила с собой, то сделала это только потому, что ее жизнь была несчастной и она годами об этом думала, а не потому, что ты что-то сделала.

– Но я поспособствовала. Я...

Фыркнув, бабушка откидывается на изголовье кровати и натягивает на себя одеяло.

– Я не собираюсь спорить с тобой, когда ты настолько поглощена жалостью к себе, слышишь? Возвращайся, когда будешь мыслить ясно. Я хочу разговаривать со своей внучкой, а не с глупой мученицей, которая пытается взять всю вину на себя. – Я молчу, а бабушка знает, насколько это редкий случай, поэтому, вздохнув, добавляет: – Прости, детка. Знаю, это трудно. Но ты сама все усложняешь. – Она наклоняется и целует меня в щеку. – Возвращайся в девять. В этот час медсестра разожжет огонь.

Мои губы расползаются в небольшой, мрачной улыбке.

Весь путь домой по темной дороге меня сопровождает маячащая на горизонте бледная, золотисто-белая практически полная луна. Такого же цвета, как волосы Софии. В моей голове отчетливо раздается ее голос: «Ты пыталась помочь. Ты пыталась мне помочь, и за это я никогда не смогу отблагодарить тебя».

Я возвращаюсь обратно в дом престарелых к девяти. Вооружившись солнечными очками и лимонадом, мы с бабулей припарковываем свои задницы на шезлонгах на лужайке и ждем девяти часов.

Ровно в девять дымоход извергает фейерверки – оранжевые, синие и зеленые, – которые испепеляют облака. Бабушка смеется и, отдавая дань уважения своей умершей подруге, приподнимает к небу стакан. Я откидываюсь на спинку шезлонга и улыбаюсь.

Хорошо быть живой.

– 4 –

3 года

44 недели

6 дней

Иногда, когда жизнь пинает тебя под зад, ты должен пнуть ее в ответ.

По яичкам.

Стальным носком ботинка.

По сути, если кто-то, кто угодно, пинает вас, будет очень зрело не прибегать к неэтичным мерам и не пинать их в ответ. Но это же скучно! А я люблю веселье. Стопроцентное удовольствие. Одно сотенное процентовольствие.

Я усмехаюсь собственному каламбуру. Одно сотенное процентовольство. И единственным признаком того, что последние пять минут я размышляла вслух, является мой прекрасный отец, постанывающий с другой стороны стола.

– Айсис, ешь, – умоляет он.

– Нет, пап, мне нужно идти. – Я быстро вскакиваю со стула, в то время как близняшки швыряются друг в друга овсянкой.

– Ты сейчас же сядешь и доешь свой завтрак вместе со всеми, Айсис, или да поможет мне…

– Куда ты собираешься? – перебивает его Келли и мило мне улыбается.

– Домой.

От такой перспективы у Келли загораются глаза, у отца же глаза темнеют.

– Айсис, по своему билету ты не сможешь вернуться домой раньше тридцатого…

– Пап, – хнычу я. – У меня умерла подруга, и я должна пнуть жизнь по яйцам.

– Мы все умрем, – говорит одна из близняшек, перестав метать овсянку. Моргнув, она широко распахивает свои обворожительно голубые глаза, которые невероятно контрастируют с ее ярко-белокурыми косами.

– Точно! – Я указываю на нее рукой. – Видишь, пап? Она это понимает!

Когда лицо папы жутко краснеет, словно он вот-вот взорвется, Келли хватает его за руку и лепечет:

– Ох, дорогой, ей, наверное, просто не терпится начать учебу. Помнишь, какими мы были в ее возрасте? Мне так хотелось поскорее уехать из дома и начать собственную жизнь! Она всего лишь ощущает ту же старую добрую жажду независимости. «Дельта» меня обожает, не зря же у меня золотая карта, они без проблем позволят поменять мне дату.

Папа расстроенно вздыхает, и его лицо вновь принимает естественный цвет.

– Разве… разве ты не счастлива здесь? Мы ведь хотели провести твои летние каникулы вместе. Я не видел тебя два года, Айсис. Два года.

– Что ты, мне здесь умопомрачительно весело, – решительно вру я. – И я буду по тебе скучать. – Еще одна ложь. Я даже тебя не знаю. – Понимаешь, я просто… как сказала Келли, я готова уехать!

Отец, кажется, целую вечность смотрит на меня поверх своих очков, а затем вздыхает, и Келли улыбается. Я победила! Собирая чемоданы, я понимаю, что на самом деле здесь для меня ничего нет, разве что позаимствованное БМВ и семья, которая в действительности никогда не была моей. Мне потребовалось семнадцать лет, чтобы это понять.