Мальчик рос и радовал мать. Он унаследовал ее изящную внешность. Тонкие правильные черты Генриха, его чудные шелковые кудри приводили ее в восторг. Она не могла оторваться от него, дни напролет проводя в детской. Она носила его на руках, хотела кормить сама, но молока недоставало – мальчик имел отменный аппетит. Тогда взяли кормилицу из финских крестьянок, здоровую, розовощекую, полногрудую. Аглая не сразу заметила, что кормилица доставляла радость не только маленькому Корхонэну. Ее пышные формы пленили и самого Теодора. Это открытие потрясло Аглаю. Но она не осмелилась и намекнуть супругу, что знает о его непристойном поведении. Однажды она совершила непростительную глупость и со слезами на глазах пожаловалась на супруга одной из родственниц мужа, редкой гостье в их захолустье. Та очень удивилась, чего тут плакать? Экая беда, виданое ли дело! Мужчины – это такие грубые животные, они так устроены, что не могут удовлетвориться одной-единственной женщиной. Особенно если эта единственная – хрупкая, маленькая, точно ребенок, такая худышка, подержаться не за что! Так что нечего страдать, а надо побольше есть!

Аглая не воспользовалась советом. За кормилицей последовали другие, и не было им конца. Неразборчивость мужа породила в душе Аглаи сначала отчаяние и горе, потом презрение, а затем наступило ледяное отчуждение. Сын, который получился копией матери, стал для нее единственным смыслом жизни. Она учила его читать, слушать музыку, рисовать, подолгу гуляла с ним по берегу моря и по лесным тропинкам. К нему приглашали домашних учителей из Гельсингфорса и Петербурга. Мальчик упивался красотой мира и природы.

Однако барона совсем не устраивало, что его единственный сын и наследник растет эдакой фарфоровой куклой. Ему было достаточно одной кукольной жены. Когда ребенок подрос, он стал учить его верховой езде, фехтованию на игрушечных саблях, плаванию, без конца поддразнивал его, пытаясь воспитать из него мужчину. Генрих сопротивлялся. Грубый и нетерпеливый, барон приходил в ярость от его ошибок, неловких движений, царапин, невольных слез, от его нежелания походить на истинного Корхонэна. Однажды Теодор решил взять сына на охоту. Аглая пришла в ужас оттого, что ребенку придется воочию увидеть смерть живого существа.

– Ха-ха! Не только увидеть! Он сам будет стрелять! Я сделаю из него человека, а не слюнтяя! – громко рассмеялся муж в ответ на ее мольбы оставить ребенка дома и не заставлять лицезреть чужие страдания.

Однако приобщиться к суровому мужскому миру маленькому Генриху в тот день не удалось. Как только подстреленный им пушистый и трогательный зайчишка в предсмертных судорогах испустил дух, ребенок забился в таких же ужасных судорогах. Страшные корчи сотрясали его тельце, глаза вылезли из орбит, изо рта пошла пена. Отец был обескуражен. Ребенка облили водой и в полубессознательном состоянии привезли домой. С той поры подобные припадки стали повторяться. А затем к ним прибавились приступы истерии, злой ярости и ненависти, такой была реакция на попытки отца бороться с недугом по принципу выжигания зла каленым железом. Он полагал, что «расстроенные нервы», доставшиеся по наследству от слишком хрупкой, изнеженной, аристократичной маменьки, надо лечить нарочитой грубостью, суровостью и, может быть, даже жестокостью. Генрих спасался от отца в подвале, где за плотно закрытыми дверьми предавался своим мечтам, воплощая на холсте мучившие его образы. Однажды Теодор внезапно ворвался в подвал, и сын не успел припрятать незаконченную картину. Старший Корхонэн, узрев неведомые пугающие создания, утратил дар речи. Картина полетела в печь, а юноша был отправлен за границу лечиться.

Аглая Францевна не теряла надежды. Ее любовь была безграничной. Они без устали посещали светил медицинского мира, но никто не мог толком помочь Генриху. А между тем он вошел в тот возраст, когда играющая кровь и здорового-то юношу иногда делает почти безумным, когда его обуревают неведомые страсти и смутные желания. Состояние Генриха стало таково, что оставлять его одного не представлялось возможным. Но и отдать его в лечебницу мать тоже не могла, она просто не допускала такой мысли. И вот когда положение казалось просто безысходным, на их пути повстречался некий лекарь, китаец, неизвестно как оказавшийся тогда в Швейцарии, где Генрих безуспешно принимал сеансы лечения электричеством. Новоявленный целитель, которого Аглая с трудом понимала, шепелявя и причмокивая, кивая, как китайский болванчик, щуря свои и без того узенькие глазки, напоил пациента неким снадобьем. И произошло чудо – молодой человек преобразился на глазах. Аглая упала на колени перед китайцем, и Генрих на долгое время превратился в его постоянного пациента.

Так в поисках душевного спокойствия прошло несколько лет. Мать и сын воротились в поместье, где их ждали большие перемены.

Глава семнадцатая

– Тэкс-тэкс-тэкс. – Доктор Скоробогатов расхаживал из угла в угол, потирая руки от нервного возбуждения и усталости.

Врачебный консилиум в доме Стрельниковых длился уже не первый час. Скоробогатов, невысокий, плотный, лысый мужчина в летах, с лицом, похожим на лисью мордочку, с умными пытливыми глазками, узнав от своего коллеги Миронова о столь необычном случае, согласился осмотреть пациентку. Он долго и нудно, как казалось и Маше, и ее матери, расспрашивал о самых обычных вещах, переспрашивал, возвращался к уже слышанному и задавал те же вопросы. Он стучал молоточком по ногам и рукам девушки и даже колол ее иголкой! Потом так же долго и внимательно изучал письма и снова начинались вопросы, вопросы.

– Послушайте, сударыня, а ваша дочь не морфинистка? Или, скажем, не принимает ли она настойку опиума?

Стрельникова в изумлении вскинула на нового доктора глаза.

– Я не уверена, знает ли вообще моя дочь, о чем вы говорите.

– Вполне возможно, что и не знает, – доброжелательно закивал головой врач, – только есть одно настораживающее обстоятельство. Полчаса назад я дал ей морфию. Поглядите, она ожила, ее страдания явно уменьшились!

– Я ничего не понимаю. – Елизавета Дмитриевна развела руки.

– Позвольте мне задать вам еще не совсем приятный, может быть, совсем не деликатный вопрос. Как вы полагаете, почему Корхонэны выбрали именно вашу дочь? Разве мало в столице хорошеньких, образованных, родовитых бесприданниц? Почему барон не искал жену в светских кругах?

– Я же рассказывала, что его мать – моя старинная подруга, и потом, Маша, моя Маша могла бы стать идеальной супругой для любого знатного человека, ведь мы… – Елизавета Дмитриевна захлебнулась обидой и унижением. Ответ на нелепый вопрос совершенно очевиден!

– Да-да, конечно! – поспешно и, пожалуй, слишком бесцеремонно прервал Скоробогатов свою собеседницу. – Конечно, Мария Ильинична во всех отношениях достойна самого замечательного мужа. Но я пытаюсь отбросить эти, извините, сантименты и рассмотреть голые факты. Что мы видим? Корхонэны прибывают в Петербург, вероятно, с целью найти именно такую девушку. Почему-то им нужна именно такая, бедная, аристократического происхождения, красивая, здоровая, уточняю, на тот момент, здоровая. Встретив вас и вашу дочь, они весьма ловко и быстро побуждают вас совершить подлог и принудить дочь выйти за Генриха. Что стоит за этой неприличной скоропалительностью? Это не характерно для людей их круга!

– Не понимаю! Не знаю, что вам ответить! – пролепетала Елизавета Дмитриевна, краснея. В пересказе доктора вся история замужества Маши и впрямь выглядела неприлично и очень подозрительно.

На самом деле Скоробогатов просто вслух высказал те мысли, которые в последнее время постоянно не давали ей покоя, она не находила на них ответа.

– Итак, что мы видим, уважаемый коллега? – Скоробогатов обернулся к Миронову, который чрезвычайно внимательно следил за этими рассуждениями. – А мы видим, что вполне здоровая девица, выйдя замуж и оказавшись в уединенном поместье в обществе мужа и его матери, вдруг, вместо того чтобы жить в свое удовольствие, демонстрирует нам все признаки сумасшествия! Тут и дикие образы, и жуткие видения, перепады настроения и эмоциональная взвинченность. Чем это объяснить? Ведь вы ее знали давно, Николай Алексеевич? Замечали ли вы прежде в больной склонность к подобному поведению или признаки, которые впоследствии могли привести к развитию душевной болезни?

– В том-то и дело, коллега, что Мария Ильинична была совершенно нормальной, вполне здоровой девушкой, без каких-либо признаков душевных отклонений.

– А вы что скажете, сударыня?

– Ах, Боже Ты мой! Конечно, ничего подобного не было!

Стрельникова едва держалась на ногах. Перед ее взором уже маячили мрачные палаты больницы Николая Угодника и образ дочери в смирительной рубашке.

Между тем доктора снова прошли к Маше, которой и впрямь стало немного лучше. Во всяком случае, при виде врачей и матери она улыбнулась и села на постели.

– Скажите мне, милая барышня, не употребляете ли вы неких снадобий, лекарств и того подобного для разного рода целей? – спросил Скоробогатов, усаживаясь подле пациентки.

– Каких таких целей? – не поняла больная.

– Ну, скажем, для того, чтобы прогнать непреходящую, гложущую тоску, чтобы забыться, чтобы, наконец, возбудить в себе любовные чувства, ощущения?

– Нет! – испуганно и торопливо ответила Маша и вдруг замолчала.

Страшная догадка мелькнула в ее сознании, но она еще не поняла ее значения.

Скоробогатов мягко взял ее за руку и доверительно произнес:

– Сударыня! Сейчас я хочу задать вам некоторые вопросы, которые вас, как порядочную и целомудренную женщину, очевидно, смутят. Но я прошу вас, сделайте над собой усилие, поборите это чувство, попытайтесь ответить на мои вопросы как можно откровеннее. Это даст мне возможность более ясно представить всю картину.

Маша испуганно перевела взор на мать и Миронова. Николай Алексеевич ободряюще кивнул девушке и потянул Стрельникову вон из комнаты, чтобы дать возможность Маше, не стесняясь, объясниться. Прошло около часа. Когда они воротились, Маша сидела пунцовая. Красные пятна горели на ее щеках, она не знала, куда деть глаза после своих откровений. Скоробогатов же всем своим видом выказывал, что эта непростая для его пациентки беседа не прошла даром.

– Что ж, теперь, как мне кажется, я близок к пониманию ситуации. Но мне нужно еще некоторое время, чтобы окончательно осмыслить. Кстати, Мария Ильинична, позвольте последний вопросик, откуда взялись эти полчища смеющихся белых мышей, в фигуральном смысле, разумеется? Где вы могли видеть нечто подобное?

– На картинах моего мужа! Там не только мыши, там я видела много такого, даже не могу объяснить!

– Вот-вот! Я так и думал! Картины! – Доктор торжественно поднял палец. – Это ключ, это многое нам дает для понимания! Что ж, господа, теперь я вас покину, но ненадолго. В ближайшие дни мы свидимся и решим, что предпринять.

Уже в передней, когда доктора собрались уходить, Стрельникова не выдержала и взмолилась:

– Помилуйте, я не выдержу и дня в неопределенности! Что вы подозреваете, скажите мне. Как мать, я должна знать все!

– Скорее всего, дело вовсе не в вашей дочери, а в ее муже. Она не больна, если и есть некие расстройства, то это временно и скоро пройдет. А вот супруг, вероятно, очень болен и, по-видимому, уже давно. Проще говоря, именно ваш зять, а не дочь, является душевнобольным.


После ухода врачей Елизавета Дмитриевна немного посидела в своей комнате, чтобы успокоиться, прийти в себя после услышанного. Но в голове стучало, кровь приливала к лицу, сердце отчаянно колотилось. Вот так, своими руками она погубила дочь, обрекла ее на немыслимые мучения. Богатство, поместье, титул – это плата за каждодневный ад, нескончаемый кошмар, в котором девочка проживет жизнь! Вот почему Аглая так хотела этого брака! Конечно, ей нужна была молоденькая, наивная девушка, неопытная, очень бедная, но при всем этом не совсем завалящая, все-таки из хорошей семьи. Красивая, так как Генрих не чужд прекрасного, здоровая, чтобы хватило сил тянуть нелегкое бремя. Девушка, которая сможет по достоинству оценить те блага жизни, которые ей достались в обмен на сомнительное преимущество всю жизнь провести рядом с сумасшедшим. Несчастная жертва, избранная для того, чтобы сменить на этом нелегком поприще саму Аглаю, положившую на сына всю свою жизнь. А ведь как ловко все было обставлено! Постороннему и не понять, что с молодым человеком происходит нечто ужасное. Баронесса вовремя прятала его от людей, он показывался в обществе только в период улучшения душевного состояния, когда мало чем отличался от окружающих. Но ведь она-то, Стрельникова, не наивная девочка, она должна была почувствовать подвох, фальшь в поведении приятельницы. Как глупа, как самонадеянна она была, поверив баронессе, приняв за чистую монету ее искренность, доброжелательность! И как это она, прожившая жизнь, глядя на своего новоиспеченного зятя, ничего не заподозрила! Почему ее не обеспокоили странные перепады настроения, непонятная отчужденность, странные исчезновения Генриха? И что же теперь делать? Вот вопрос вопросов! Если баронесса давно знала о недуге сына, исходя из этого, она устроила его женитьбу, в сети попалась несчастная, которая не сможет ни постоять за себя, ни вырваться из страшной паутины. Кто поверит ей, что муж ее сумасшедший, если его таковым никто не видел? Зато Машу теперь можно обвинить, что она, дескать, сама больна, сама не в себе! Вот как все обернулось! И она, мать, не в силах помочь дочери! Церковь разрешает разводы, когда человек совершенно теряет рассудок, но поди докажи кому-нибудь, что барон Корхонэн душевнобольной! Она бессильна, невозможно тягаться с Корхонэнами, она одна на белом свете и неоткуда ждать помощи. На это тоже рассчитывала Аглая, выбирая неприметное, беспомощное семейство, которое не имеет ни связей, ни денег, ни знакомств, чтобы затеять судебную тяжбу, добиться развода, справедливости, искать высокого покровительства. К кому бежать, кому в ноги падать? Императору? Градоначальнику? Засмеют, едва прочитав ее жалобу! Выдала дочь за богача – так сиди и помалкивай! Ну что за беда, что сумасшедший, это даже хорошо, будет вертеть мужем как хочет и жить в свое удовольствие!