Это была спальня и, видно, личная библиотека, потому что стояла кровать под большим балдахином, диваны, а на столике лежали книги.

Заметив взгляд Роксоланы, прикованный к фолиантам, Сулейман улыбнулся:

– Читать умеешь?

– Да.

– Любишь?

– Да.

– Садись.

Роксолана присела на краешек большого дивана.

– Где научилась?

– В Кафе.

– В Кафе? Откуда ты родом?

– Из Рогатина. Славянка.

– Это я вижу. А в Кафу как попала?

Она не знала, можно ли говорить, но решилась:

– На наш город татары налетели, в плен захватили, увезли в Кафу. А там уже в школе учили.

– Чему?

– Многому: поэзии, арабскому, персидскому, турецкому, греческому, философии…

– Чему?!

Неужели султан не знает, что такое философия? Ой, зря сказала!

– Мас Аллах! Впервые вижу женщину, которая знает, что такое философия.

– У вас никогда не было наложниц из Кафы?

Он смутился. Роксолана снова обругала себя за несдержанный язык.

Сулейман встал, поднялась и Роксолана, когда Повелитель стоит, сидеть нельзя. Она почему-то не чувствовала себя рядом с ним рабыней, скорее женщиной при старшем мужчине.

Его руки отвели волосы на спину, запутавшись в роскоши золота.

– Какие у тебя волосы… Так чему еще учили в Кафе?

Руки уже освобождали от одежды, хотя и неумело. Открылась грудь. Сулейман замер, любуясь совершенными округлостями с торчащими в стороны сосками. Осторожно, словно боясь спугнуть дивное видение, коснулся одного, потом второго, слегка сжал руками. Потом положил ее на ложе, пробежал руками по груди, по телу, стал стягивать шальвары, смеясь:

– Впервые в жизни раздеваю женщину.

Сбросил свой халат. Она старалась не смотреть на сильное тело, но невольно подглядывала сквозь неплотно сомкнутые ресницы. То, что увидела, бросило в дрожь… Роксолана тряслась, как лист на ветру.

– Ты боишься? Почему, я страшный?

– Нет.

– Ты умеешь ласкать мужчину?

– Я была плохой ученицей…

– Почему?

Она вдруг вспомнила, за что ругали в Кафе.

– Не могла этому учиться, смотрела с закрытыми глазами.

Ожидала, что начнет ругаться или вообще выгонит негодную, ничего не умеющую рабыню. А он вдруг… рассмеялся тихим, ласковым смехом.

– Ничего, я научу. Всему научу, если будешь учиться.

Хотелось крикнуть, что будет, но даже дыхание сбилось, потому что сильные руки скользнули под ягодицы, а губы нашли сосок груди. Ее захлестнуло, понесло волнами ощущений.

Потом, не удержавшись, чуть вскрикнула:

– А! А…

– Тихо, тихо, больше больно не будет, это только раз.

Она была готова терпеть любую боль от этих рук, от этого тела. Но он дарил только ласку, которая уносила в какие-то такие дали, что Роксолана забылась, ответила со всем жаром молодого, хотя и неопытного тела. Дышала толчками, как и он, прижималась, отдалялась, совершенно не думая о полученных в Кафе уроках, просто потому, что требовало собственное тело, обнимала его в ответ на объятья, отвечала на поцелуи…

Когда все закончилось, он просто прижал ее к себе спиной, обхватив сильными руками, а она с восторгом чувствовала его горячую близость. Сулейман лежал, вдыхая запах ее волос и думая о том, чтобы воспоминание о боли не захлестнуло воспоминания о ласках.

Немного погодя пальцы снова нашли ее грудь, тронули упругие соски, зашевелили их. Сулейман с удовольствием почувствовал, как откликается на ласку ее тело, как она напряглась, перевернул на спину, заглянул в глаза:

– Уже не больно?

– Нет.

– Больше не боишься?

Роксолана смутилась:

– Нет.


Вопреки обычаю он не отпустил ее до самого утра. Роксолана заснула, а Сулейман еще долго разглядывал ее спящую, легонько, чтобы не разбудить, гладил тело, волосы, почему-то улыбался счастливо-счастливо. Может, потому, что от его прикосновений улыбалась она, спящая? Или потому, что прижалась, как ребенок, к его груди, уткнулась носом, и он лежал, не шевелясь, однако руку с ее ягодиц не убирал. Это было его, он хозяин и по праву мог держать!


Нелепо, у султана полон гарем красавиц, от которых и глаз не отвести, а он, как мальчишка, ждал вечера, чтобы снова стиснуть в объятьях и не отпускать до самого утра тоненькую пугливую зеленоглазку.


А однажды едва не случилась беда.

Повелителя нельзя видеть спящим, это запрещено даже женам и наложницам. Стоит свершиться назначенному, женщинам положено немедленно уйти, или удалялся сам султан. Но с Роксоланой это нарушалось каждую ночь, она оставалась до рассвета в объятьях Сулеймана, а потому имела возможность видеть его и спящим тоже. Имела, но не видела, только вдыхала восхитительный запах его тела, уткнувшись носом ему в грудь.

Но на сей раз она проснулась под утро и решила, что проспала – Сулейман не обхватывал ее сильными руками, не прижимал к себе, не закинул ногу на ее бедро. Мелькнула мысль, что Повелитель уже встал, но, повернув голову, Роксолана увидела, что он спокойно спит на спине.

Слабый огонек светильника не позволял хорошенько разглядеть красивое лицо, но орлиный профиль вырисовывался четко. Роксолана склонилась над лицом мужчины, которому принадлежала ее жизнь. Несколько мгновений разглядывала в полумраке, а потом тихонько, почти беззвучно зашептала:

– Сулейман… ты красивый… сильный… любимый…

То ли прядка золотистых волос, упав на его плечо, разбудила, то ли чутьем воина он все же уловил что-то сквозь сон, но султан вдруг схватил Роксолану за плечи. Та вскрикнула от испуга.

– Что?! Что ты шептала надо мной?! Колдовала? Отвечай!

– Я… я сказала, что ты красивый… и я люблю тебя…

Мгновение он смотрел еще недоверчиво, потом потребовал:

– Повтори. Повтори те самые слова, которые ты произнесла.

– Сулейман, ты красивый. Сильный, любимый… Это на моем языке. По-турецки так, – она повторила все на турецком.

– Больше никогда так не делай.

Он перевернул ее на спину, заглянул в глаза.

– Называть меня красивым и любимым можно, но по-турецки.

Ей вдруг стало смешно: он решил, что это колдовство?

– А по-гречески можно? Ты же понимаешь по-гречески.

Сулейман не смог сдержать смех:

– Лучше все равно по-турецки.

Он откинулся на спину, а Роксолана, осмелев, снова склонилась над ним:

– Ты испугался, что я колдую? Это колдовство, я хочу, чтобы ты любил меня, чтобы был со мной счастлив, хочу дарить тебе радость. Разве это плохо?

– Никому не говори о колдовстве, в гареме нельзя произносить таких слов, тебя могут просто уничтожить из страха.

– Я знаю, меня не любят и боятся, потому что каждый вечер ты зовешь к себе наложницу с подбитым глазом, которую учишь писать и которая читает стихи. Гарем боится, но ты-то нет?

– Боюсь. Но не за себя, а за тебя. Будь осторожна в гареме.

Они были правы, гарем боялся, а когда гарем чего-то боится, недолго и до настоящей беды.


Гарем решил, что золотоволосая применила какие-то чары, не иначе. Роксолану откровенно сторонились, не зная, чего ожидать дальше.


Она тоже жила только ожиданием вечера, того, позовет ли на этот раз, не забыл ли. Звал, не мог и ночи провести без своей Хуррем. Она приходила и снова становилась испуганной ланью, когда его пальцы осторожно, словно боясь, что от грубого прикосновения, от резкого движения рассыплется, исчезнет, как прекрасное видение, освобождали худенькое тело сначала от большого халата, потом от тонкого муслина, прикрывающего тело. Видение не исчезало, а сама Роксолана, сначала пугливая, как девочка, которую впервые коснулись мужские руки, постепенно загоралась, отвечала страстно, так, словно каждая ночь в их жизни была последней.

Если честно, то она так и боялась. Боялась, что завтра наскучит, что больше не позовет, больше не коснется горячими и страстными губами сосков ее груди, не проведет ласково по животу, не прижмет к себе сильными руками… Боялась и знала, что коснется, проведет, прижмет. Но сначала будет мудрость философов, поэтов, мудрость тех, кто уже прошел этот путь любви до них.

Это самый странный путь в человеческой жизни. Почти все, жившие до них и одновременно с ними, любили, все бывали хоть раз охвачены страстью, расспроси, каждый мог ответить и рассказать (если бы пожелал), но им, как и всем остальным, казалось, что они первооткрыватели, что их любовь единственная и неповторимая. Роксолана думала, что только пальцы Сулеймана способны дарить такое наслаждение одним прикосновением, что только его сильное тело может быть таким горячим, страстным, неугомонным…

А он думал о том, что только она может вот так разумно, почти по-мужски рассуждать, потом трепетать, как пойманная лань, от малейшего прикосновения, а потом растворяться в океане любви и страсти, даря ему неземное наслаждение именно этой своей трепетностью, переходящей в страстность. И невдомек было Сулейману, что это просто любовь, что не ради своего положения любимой наложницы, не ради какой-то выгоды, а по зову сердца, переходящего в зов плоти, откликается тело Роксоланы.

Сулейман любил тело Гульфем, подарившее ему двоих сыновей, любил Махидевран, родившую любимого сына Мустафу, вообще любил красивые тела красивых женщин. Но здесь иное, у Хуррем он любил, прежде всего, ее саму, не оболочку, а душу, пытливый ум, ее нетронутость, незамутненность.

Бывали ли такие наложницы у султана раньше? Конечно, и трепетные бывали, и не хищницы, и умницы тоже. Но чтобы все соединилось в одной, такого еще не было. Может, в том и заключалось колдовство гяурки? Не в умении двигать бедрами так, чтобы у евнухов поднималось их удаленное естество, не роскошная плоть, а ум, дух и любовь. Хотела того Роксолана или нет, но она влюбилась в Сулеймана по-настоящему, потому и трепетала каждый вечер, боясь, что не позовет, и каждую ночь от страсти, когда звал.

Им было хорошо вдвоем, так хорошо, что забывали, что он Повелитель, а она рабыня, что он волен сделать с ней все, что пожелает, даже приказать зашить в кожаный мешок, волен взять другую, приказать больше не показываться на глаза. Просто были двое, которые не могли дождаться вечера, чтобы услышать снова голоса, увидеть глаза, коснуться друг друга. Была Любовь, которой наплевать на гарем вокруг, на чью-то зависть и ненависть.


В жизни Сулеймана все казалось предопределено, если султан, значит, должен ходить в походы, расширяя владения Османов. Десятый султан обязан продолжить дело девяти предыдущих.

Сулейману власть досталась легко, не пришлось за нее бороться, не пришлось никого из родственников убивать. Он стал султаном без войны и кровопролития, что сразу же оценил простой народ, не задумываясь, его ли заслуга. Просто Сулейман оказался единственным, имевшим право на меч Османов и трон, но вовсе не потому, что родственники бездетны, просто постарались сначала дед, потом отец, уничтожая тех, кто мог претендовать на власть помимо них самих.

Прадед нынешнего падишаха Мехмед Фатих (Завоеватель), тот, что расширил границы Османов и завоевал вожделенный Константинополь, перенеся туда столицу и назвав город Стамбулом, узаконил страшный обычай братоубийства, используя изречение из Корана: «Безурядица пагубней убийства». О своем собственном семействе он выразился определенней:

– Лучше потерять принца, чем провинцию.

Жестокий закон, введенный Мехмедом, повелевал следующим правителям уничтожать всех родственников, могущих претендовать на престол, кроме нового султана.

Первым, применившим этот закон, по иронии судьбы, был сын Мехмеда, самый мирный из последующих султанов – Баязид. Баязид очень не любил воевать, он любил литературу, искусство и предпочел бы провести свой век в садах прекрасного дворца. Тем не менее не дрогнул, объявив своему брату Джему:

– Нет дружбы между царями.

Все же Баязид позволил Джему бежать сначала на Родос, а потом к папе римскому и долгое время платил европейским правителям за пребывание у них Джема на условиях почетного пленника с условием уничтожения в случае попытки бегства или опасности освобождения.

Последние годы тот жил у папы римского Александра (Родриго Борджиа), но когда разразилась война с французами, несчастного Джема нашли-таки способ устранить. Папа римский лишился важной статьи дохода, но поделать ничего не мог. Принц Джем умер то ли от яда, то ли от простой дизентерии.

Баязид не дрогнул и тогда, когда пришлось казнить двоих собственных сыновей. Два других давно умерли от болезней, еще один от пьянства. Но что делать с оставшимися тремя – Ахмедом, Коркутом и Селимом, султан просто не знал, вернее, ничего поделать не мог, да и невозможно отстаивать свою власть, сидя на шелковых подушках гарема вместо седла. Каждый из трех оставшихся в живых сыновей прекрасно понимал, что его ждет в случае прихода к власти брата, и каждый был готов принести братьев в жертву.

Братоубийственная война, столь осуждаемая другими народами, была для Османов не столь уж страшна. И дело не только в разброде и возможности развала империи из-за борьбы за власть, дело еще и в том, что сыновья были рождены разными матерями, каждая из которых поддерживала стремление своего сына стать следующим султаном, потому что получала права главной женщины гарема. Султаны справедливо полагали, что жен у мужчины может быть целых четыре, наложниц сотни, а вот мать только одна, и потому именно матери доверяли управление огромным хозяйством, называемым гаремом.