Надо идти. Но какой же чепчик надеть? Какой? Да тот самый, который я сняла и который лежит теперь около меня. Не стоит рыться в сундучке и доставать другой, раз этот готов к моим услугам!

И к тому же, поскольку он гораздо наряднее и дороже моего чепчика, даже лучше будет надеть именно его и показать монаху — пусть он посмотрит и скажет, что у господина де Клималя, подарившего мне его, тонкий вкус и что из милосердия такие красивые чепчики бедным девушкам не покупают; ведь я собиралась рассказать все свое приключение этому доброму монаху,— он мне показался поистине хорошим человеком, а чепчик стал бы осязательным доказательством того, что я говорю правду.

А то платье, что было на мне? Право же, его тоже не следовало снимать: просто необходимо, чтобы монах увидел его — платье будет еще более веским доказательством.

И вот я без зазрения совести осталась в подаренном мне платье; так мне советовал рассудок; меня привела к этому решению неуловимая нить моих мыслей, и я снова воспрянула духом.

Ну, теперь причешемся и наденем чепчик! С этим делом я быстро управилась и сошла вниз, собираясь выйти из дому.

Госпожа Дютур разговаривала внизу с соседкой.

— Вы куда, Марианна? — спросила она.

— В церковь,— ответила я, и это почти не было ложью: церковь и монастырь приблизительно одно и то же.

— Очень хорошо, милочка,— сказала госпожа Дютур,— очень хорошо! Положитесь на святую волю господа бога. Мы вот с соседкой о вас беседовали: я говорила ей, что завтра закажу в церкви отслужить мессу за ваше благополучие.

И пока она сообщала мне это, соседка, видевшая меня два-три раза и до сих пор не очень-то меня замечавшая, смотрела на меня во все глаза, разглядывала с простонародным любопытством и в результате своего осмотра время от времени пожимала плечами и приговаривала:

— Бедняжечка! Прямо жалости достойно! Посмотреть на нее, так всякий скажет, что она из благородной семьи.

Но это было умиление дурного тона и лишенное искреннего сочувствия; поэтому я не стала благодарить эту женщину и поспешила проститься с обеими кумушками.

Со времени бегства господина де Клималя и до той минуты, как я вышла из дому, мне, по правде сказать, не приходили на ум разумные мысли. Я занималась тем, что презирала Клималя, сетовала на Вальвиля, любила его, замышляла планы против него, полные нежности и гордости, сожалела о своих нарядах, но о своем положении и не подумала, о нем у меня и вопроса не возникало, я нисколько о нем не тревожилась.

Но уличный шум развеял все пустые мысли и заставил меня подумать о самой себе.

Чем больше народу и движения я видела в этом чудном городе Париже, тем больше я как будто погружалась в пропасть безмолвия и одиночества; даже темный лес показался бы мне менее пустынным, я там чувствовала бы себя менее одинокой, менее затерянной. Из леса я бы как- нибудь могла выбраться, но как выйти из пустыни, в которой я оказалась? Да и весь мир был для меня пустыней, так как меня ничто и ни с кем не связывало.

Толпа людей, сновавших вокруг, их голоса и разговоры, шум, грохот проезжавших экипажей, зрелище множества жилых домов еще больше повергли меня в уныние.

«Все, что я вижу здесь, никакого отношения ко мне не имеет,— думала я, и через минуту уже говорила себе: Какие счастливцы эти люди,— у каждого есть пристанище! Настанет ночь, их уже здесь не найдешь, они разойдутся по домам, а я не знаю, куда мне идти, меня нигде не ждут, никто не станет обо мне беспокоиться, у меня есть убежище только на сегодня, а завтра его уже не будет».

Это было преувеличение, ведь у меня еще оставались кое-какие деньги, и в ожидании того часа, когда небо пошлет мне помощь, я могла снять комнату, но кто имеет пристанище лишь на несколько дней, может с полным правом говорить, что у него нет приюта.

Я передала вам почти все, что мелькало у меня в голове, пока я шла по улицам.

Однако я тогда не плакала; но от этого мне легче не было. В душе моей накапливались причины для слез, она впитывала все, что могло ее омрачить, она подводила итог своим несчастьям — минута для слез неподходящая: ведь слезы мы проливаем, лишь когда печаль всецело завладеет нами, и редко, очень редко мы плачем, когда она закрадывается в сердце, вот и мне в скором времени предстояло плакать. Последуйте за мной к монаху; я иду, на сердце у меня тяжело, одета я нарядно, так же как утром, но совсем уж и не думаю о своих уборах, а если и думаю, то без всякого удовольствия. Многие прохожие смотрят на меня, я замечаю это, но не радуюсь восхищенным взглядам; иногда я слышу, как кто-нибудь говорит своим спутникам: «Какая красивая девушка!» — но эти лестные слова меня не трогают: у меня нет сил проникнуться приятным чувством, которое они вызывают.

Иногда мелькает мысль о Вальвиле, но тут же я говорю себе, что теперь нечего и думать о нем: положение совсем неблагоприятное для сердечной склонности. Где же мне помышлять о любви? Хорошая любовь, завладевшая таким несчастным созданьем, как я, безвестным существом, которое бродит по земле, где ему тошно жить, потому что оно не хочет служить предметом отвращения или сострадания людей.

Наконец я прихожу в монастырь в таком упадке духа, что и выразить не могу; спрашиваю монаха, меня проводят в приемную, а там, оказывается, он занят с каким-то посетителем; и этот посетитель — подивитесь игре случая, сударыня! — не кто иной, как господин де Клималь. Он то краснеет, то бледнеет, завидев меня, а я не смотрю на него, словно никогда не была с ним знакома.

— Ах, это вы, мадемуазель,— сказал мне монах,— подойдите, я очень рад, что вы пришли, мы как раз беседовали о вас. Садитесь, пожалуйста.

— Нет, отец мой,— тотчас заговорил господин де Клималь, прощаясь с монахом.— Разрешите мне покинуть вас. После того что случилось, мне было бы просто неприлично остаться: разумеется, не потому, что я рассердился на мадемуазель Марианну, боже меня упаси, я ее прощаю от всего сердца и нисколько не питаю к ней зла за то, что она дурно думала обо мне, клянусь, отец мой! Напротив, я еще больше, чем прежде, желаю ей добра и благодарю господа за то, что при исполнении долга милосердия я подвергся с ее стороны тяжкой обиде; но я полагаю, что и благоразумие, и правила религии больше не позволяют мне видеть ее.

Проговорив все это, мой «благодетель» поклонился монаху и, что еще хуже, поклонился и мне, скромно потупив взор, а я лишь слегка склонила голову. Он уже собрался уйти, но монах взял его за руку и остановил.

— Нет, сударь, нет, дорогой мой,— сказал он,— не уходите, заклинаю вас. Выслушайте меня. Конечно, ваши чувства похвальны, весьма поучительны; вы ее прощаете, вы желаете ей добра — превосходно! Но позволю себе заметить, что вы больше не намереваетесь оказывать ей поддержку, что вы покидаете ее на произвол судьбы, хотя она нуждается в вашей помощи и хотя ее оскорбления придали бы еще больше заслуги вашему милосердию; ведь вы, как вам кажется, все еще питаете к ней сострадание и, однако, собираетесь прекратить свои благодеяния. Берегитесь, как бы чувство жалости не угасло в вашей душе. Вы, по вашим словам, благодарите господа за небольшое испытание, ниспосланное вам,— так вот, не хотите ли вы Действительно заслужить хвалу за смирение, проявленное вами в этом испытании, каковое вы правильно назвали милостью неба. Хотите вы быть поистине ее достойным? удвойте заботы ваши об этой бедной девочке, о несчастной сироте, которая, конечно, признает свою ошибку. К тому же она так молода и неопытна; быть может, ей вскружили голову комплиментами, и она из тщеславия, из робости и по самому своему целомудрию могла ошибиться относительно вас. Не правда ли, дочь моя? Разве вы не чувствуете себя виноватой перед господином де Клималем которому вы стольким обязаны? Ведь он отнюдь не смотрел на вас иначе, как по заветам господним, а своей святой привязанностью к вам, своими ласковыми и благочестивыми увещеваниями побуждал вас бежать от того, кто мог вовлечь вас во грех? Да будет благословен господь за то, что он ныне привел вас сюда! Ведь это к нам он привел ее, дорогой господин де Клималь,— вы же хорошо это видите. Ну, дочь моя, признайте же свою ошибку, с полной искренностью раскайтесь в ней и обещайте исправить ее доверием и признательностью. Ну что же вы? Подойдите,— добавил он, так как я по-прежнему держалась в стороне от господина де Клималя.

— Ах, сударь,— воскликнула я, обращаясь к святоше,— так это я виновата перед вами? Как вы можете слушать, когда про меня так говорят? Бог все видит, он вас рассудит. Я не могла ошибаться, вы это прекрасно знаете.

И в заключение я разразилась слезами.

Господин де Клималь, хоть он и был наглый лицемер не мог этого выдержать. Я видела, что на лице его отобразилось смущение, которое он даже не мог скрыть, и, опасаясь, как бы монах не заметил этого и не возымел подозрений против него, он прибегнул к хитрой уловке: решил показать наивное замешательство и признаться в нем.

— Я очень расстроен! — сказал он с целомудренно смущенным видом.— Я не знаю, что ответить. Ах, какое унижение! Отец мой, помогите мне перенести это испытание! Ведь повсюду распространятся слухи, эта бедная девочка везде начнет болтать, она меня не пощадит. Однако, дочь моя, вы окажетесь тогда весьма несправедливы. Но да будет воля господня! Прощайте, отец мой. Поговорите с ней, постарайтесь, по возможности, разубедить ее. Правда, я выказывал нежность к ней, а она поняла это по-другому; меж тем я любил ее душу, я люблю ее душу еще и сейчас, и душа ее заслуживает любви. Да, отец мой, сия девица добродетельна, я открыл в ней множество добрых качеств, и я прошу вас оказать ей покровительство, так как мне теперь невозможно вмешиваться в то, что ее касается.

После этих слов он удалился, поклонившись на сей раз только монаху, который с растерянным видом, ответив на его поклон, смотрел ему вслед, пока господин де Клималь не вышел из приемной, потом, повернувшись ко мне, сказал, чуть не плача:

— Дочь моя, вы меня огорчаете, я очень недоволен вами: в вас нет ни покорности, ни признательности, вы верите всему, что взбредет вам в головку,— и вот что случилось! Ах, вы оттолкнули такого почтенного человека! Великая потеря для вас! Ну, что вы от меня хотите? Нечего вам теперь и обращаться ко мне, право, нечего. Какую услугу я могу вам теперь оказать? Я сделал все, что мог; если помощь не пошла вам на пользу, это уж не моя вина и не вина того благодетеля, которого я нашел для вас и который обращался с вами, как с родной своей дочерью; ведь он мне все сказал — он, оказывается, вас снабдил и платьями, и бельем, и деньгами, платил за ваше содержание, собирался платить и дальше, даже имел намерение устроить вас самостоятельно, как он меня заверил; но так как он не желал, чтобы вы виделись с его племянником, легкомысленным и распутным повесой, и желал отвести от вас страшную опасность такого знакомства, которое вы, однако, хотели поддерживать, вы с досады измыслили, что этот благочестивый и добродетельный человек ревнует вас. Какая дичь! Он — и вдруг ревнует вас! Он — и вдруг влюблен в вас! Бог накажет вас за такие мысли, дочь моя; лукавое ваше сердце подсказало их вам, и бог накажет вас, попомните мое слово.

Пока он говорил, я все плакала.

— Выслушайте меня, отец мой,— рыдая, ответила я.— Выслушайте меня.

— Ну что? Что вы мне скажете? — сказал он.— Какие такие дела были у вас с этим молодым человеком? Почему вы упорно желали видеться с ним? Что за поведение! Ну, допустим, можно простить вам это сумасбродство, но довести оскорбление и мстительность до того, чтобы оклеветать такого почтенного человека, которому вы всем обязаны, оказаться такой к нему неблагодарной, так озлобиться против него — да что же с вами станется при подобных недостатках? Что за несчастье иметь такой характер! Право же, ваше поведение меня возмущает. Посмотрите, какая вы нарядная, просто прелесть! Ну кто скажет, что у вас нет родителей и никаких родных? Да если б у вас таковые и были, да притом богатые, разве они лучше нарядили бы вас? Боже, как мне вас жаль! Добрый человек ни в чем вам не отказывал...

— Ах, отец мой,— воскликнула я,— вы правы, но не осуждайте меня, пока не выслушаете! Я совсем не знаю его племянника, я видела его только раз, да и то случайно, и вовсе не стремилась еще раз увидеть его, даже и не думала об этом: что у меня общего с ним? Я вовсе не сумасбродка, господин де Клималь вас обманывает; совсем не из-за этого я порвала с ним, не думайте. Вы вот говорите о моем платье, оно даже слишком нарядное, я была этим удивлена, и вы сами тоже удивляетесь. Постойте, отец мой, подойдите поближе, посмотрите, какой тонкий у меня чепчик, я совсем не хотела такого белья, мне неприятно было брать его, особенно из-за того, как он перед этим держал себя со мною. Но сколько я ни твердила: «Не хочу такого белья»,— он смеялся над мною и отвечал мне: «Слушайте, посмотритесь в зеркало и тогда уж решайте, слишком ли красив для вас чепчик». Да будь вы на моем месте, что бы вы подумали, слыша такие речи, отец мой? Скажите правду. Если господин де Клималь такой благочестивый, такой добродетельный, как вы говорите, что ему за дело до моего лица? Хорошенькая я или безобразная, не все ли ему равно? А когда мы ехали с ним в его карете, он в шутку называл меня плутовкой и шептал мне на ухо пожелания, чтобы у меня сердце было посговорчивее, а для сего предложил оставить мне в залог свое собственное сердце. Почему он все это говорил? Что это значит? Разве набожные люди ведут с девушками разговоры об их сердце и предлагают в залог собственное сердце? И разве позволяют они себе целовать девушку, как это попытался сделать в карете господин де Клималь?