Дверь осталась полуоткрытой; больная смотрела на нас, мы на нее.

— Боже, дитя мое,— шепнула мне госпожа Дарсир,— ведь это госпожа Дарнейль?

В это время больная умоляюще сложила руки и со вздохом протянула их ко мне, устремив на меня потухший, страдальческий и все же нежный взгляд.

Не ожидая объяснений, я подбежала и так ласково обняла ее, что она заплакала, не в силах произнести ни слова. Слезы душили ее.

Потом, когда у нее прошло волнение первых минут, в котором было, пожалуй, столько же смущения, сколько желания довериться, она сказала:

— А я уже вынесла себе жестокий приговор: не видеть вас более, и никогда еще мне не доводилось приносить такую тяжелую жертву — это самая горькая печаль из всех, что гнетут меня в теперешнем моем положении.

Вместо ответа я только удвоила свои ласки и поцелуи.

— Ах, полно, сударыня, полно,— сказала я, сжимая ее руку, тогда как другую она протянула госпоже Дарсир,— неужели вы считали, что у нас нет ни чувства, ни разума? Ах, кто может быть уверен, что его никогда не постигнет несчастье! Или вы думали, что мы способны забыть о том уважении, каким обязан вам каждый? Что б ни случилось с такой женщиной, как вы, она не может потерять право на почитание окружающих.

Госпожа Дарсир повторяла те же слова, и, действительно, никакие другие не могли бы и в голову прийти; достаточно было на нее взглянуть, чтобы понять: в этом грязном трактире ей не место.

У горничной глаза наполнились слезами, она стояла поодаль от нас и молчала.

— Напрасно вы не открыли нам истину при первой же встрече,— сказала я горничной.

— Да я и сама хотела вам сказать,— возразила она,— но не смела нарушить приказание моей госпожи; я прослужила ей целых семнадцать лет, потом она устроила меня к маркизе де Вири; но все равно, я считаю мою прежнюю хозяйку своей настоящей госпожой, а она не позволяла сказать вам всю правду, когда вы наведывались.

— Не сердитесь на нее,— попросила больная,— я никогда не забуду ее сердечной привязанности ко мне. Вы не поверите, но в эти дни она приносила мне последние свои деньги, в то время как пять или шесть очень близких моих друзей — людей богатых, когда я обратилась к ним за помощью, не решились одолжить мне небольшую сумму, которая избавила бы меня от крайней нужды; они ограничились только несколькими словами сочувствия. Правда, я отказалась взять у нее деньги, как раз в это время подоспела помощь от вас. А ваша хозяйка выручила меня из самой ужасной беды. Я смогу оплатить все свои долги через несколько дней, но благодарность моя будет вечной.

Не успела она закончить, как явился лакей госпожи Дарсир и сообщил, что стряпчий ждет ее в карете у дверей трактира и должен срочно сообщить нечто важное.

— Я знаю, о чем речь,— сказала она,— мы переговорим прямо в карете, и я сейчас же вернусь. А вы, сударыня,— обратилась она к больной,— забудьте о том, что с вами случилось; успокойтесь и подумайте, чем мы можем вам помочь. Ваше положение не оставит равнодушным ни одного порядочного человека, всякому лестно быть полезным женщине, подобной вам.

Незнакомка ответила на ее слова только слезами умиления и сжала ее руку в своих руках.

— По правде говоря,— сказала она, когда госпожа Дарсир вышла,— в моем горе я познала и счастье; подумайте только, кто пришел мне на помощь! Не друзья, не свойственники, с кем я провела большую часть своей жизни, даже не дети; у меня они есть, мадемуазель, вся Франция об этом знает,— но они от меня бегут, они меня покинули. Я могла бы погибнуть самым жалким образом, имея такие огромные связи, если бы не вы мадемуазель, а ведь вы меня не знаете, ничем мне не обязаны, и все же именно вы, с сердечной отзывчивостью, со всем мыслимым очарованием заменили мне разом и друзей, и родственником, и детей; что было бы со мной без вашей приятельницы, с которой я тоже познакомилась в этой почтовой карете; что было бы со мной без этой славной девушки, которая прислуживала мне (позвольте упомянуть и ее, ибо усердие и преданность делают ее достойной чести стоять рядом с вами), и, наконец, что бы я делала без вашей квартирной хозяйки, которая никогда меня не знала, которая шла своей дорогой и вдруг сжалилась надо мной: вот те, что не дали мне умереть в нищете и безвестности, столь удивительной для человека моего звания. Что такое наша жизнь и как ничтожен свет!

— Бог мой,— сказала я, тронутая до глубины души ее словами — постарайтесь, сударыня, забыть, как вам и советовала госпожа Дарсир, все эти несчастья, я присоединяюсь к ее совету; доставьте нам удовольствие видеть вас спокойной; утешьте нас, ведь нам тяжело видеть ваше горе.

— Вы правы, довольно плакать,— сказала она,— нет бедствий и печалей, которые не отступили бы перед сердечной добротой. Давайте поговорим о вас, мадемуазель: где же ваша матушка, к которой вы приехали после столь долгой разлуки? Расскажите о ней. Вы еще не встретились? Или она в отъезде? Ах, мадемуазель, как она должна любить вас, как счастлива она, что имеет такую дочь! По воле небес у меня тоже есть дочь, но не мне на нее жаловаться, совсем напротив.

Последние слова она произнесла упавшим голосом.

— Ах, сударыня,— ответила я, тоже вздохнув,— вот вы говорите, что моя матушка должна меня любить. Увы, я не могу этим похвалиться. Хорошо еще, если она захочет увидеться со мной, хотя потеряла меня из виду уже почти двадцать лет. Но тут не обо мне речь, обо мне в другой раз. Теперь важнее всего вы. За вами плохо ходят, вам нужна сиделка, отправляясь домой, я скажу трактирщице чтобы она сегодня же приставила к вам сиделку.

Я ожидала, что она что-нибудь ответит на мое предложение, но она вдруг залилась слезами, а потом, вернувшись к моему рассказу, спросила задумчиво и с глубоким чувством:

— Так вы говорите, что на целых двадцать лет потеряли из виду свою мать? Невозможно слышать это без боли в сердце. Праведное небо, как должна казнить себя ваша мать! Не меньше, чем я! Ах, скажите, мадемуазель,— спросила она, не дав мне времени собраться с мыслями,— почему она покинула вас? Какая тому причина? Откройтесь мне, прошу вас.

— Причина та,— ответила я,— что мне не было еще и двух лет, когда она вторично вышла замуж, а спустя три месяца после свадьбы новый муж увез ее в Париж; там у нее родился сын, вытеснивший меня из ее сердца или, по крайней мере, из ее памяти, и с тех пор рядом с ней не было никого, кто напомнил бы ей обо мне; я за всю жизнь получила от нее всего три или четыре письма и до последнего времени жила у тетушки, которая меня приютила. Но вот уже четыре месяца, как тетушка моя умерла; я прожила у нее шесть или семь лет, не имея никаких сведений о матушке, хотя писала ей много раз, но без всякого результата; теперь я приехала в Париж, но узнала, что она уже два года как овдовела и не живет там, где я надеялась ее найти. Не живет она и у сына, который сейчас со своей женой-маркизой уехал в деревню; слуги тоже не знают, где находится его мать, хотя она приходила в его особняк несколько дней тому назад; так что я ума не приложу, как мне ее разыскать, все мои попытки бесплодны; вдобавок ко всему меня очень тревожит и удручает предчувствие, что с ней случилось что-то плохое; я слышала, что этот любимый сын, которому она целиком отдала свое сердце, недостоин ее нежности и относится к ней не так, как бы следовало. Ясно одно: она скрывается, прячется от людей; никто не знает, где она нашла убежище, но моей матери не пристало находиться в безвестности. Ведь так может поступить лишь человек бедный, не имеющий средств к жизни и потому не желающий, чтобы его видели в беде и унижении.

Я не могла удержаться от слез, рассказывая об этом; а у незнакомки, раньше все ревмя плакавшей, теперь вдруг высохли слезы. Она не сводила с меня глаз; в ее пристальном взгляде можно было прочесть тревогу и смятение; она с трудом, как мне показалось, переводила дух.

Я замолчала, а она продолжала пристально смотреть на меня. Выражение ее лица поразило меня. Я была смущена, мне передалось волнение, какое я читала в ее чертах; мы долго молча смотрели друг на друга, не понимая еще причины этого молчания, но уже смутно догадываясь о ней. Вдруг она срывающимся голосом задала мне еще один вопрос

— Мадемуазель,— сказала она,— мне кажется, я знаю вашу матушку. Где, скажите, пожалуйста, живет ее сын, куда вы ходили справляться о ней?

— На Королевской площади,— ответила я; голос у меня дрожал еще сильнее, чем у нее.

— Как его зовут? — спросила она едва слышно, жадно впившись в меня глазами.

— Его зовут маркиз де ...— ответила я, вся дрожа.

— О моя дорогая Тервир! — воскликнула она, кидаясь в мои объятия.

При этом имени я сразу поняла, что передо мной моя мать. Я так громко вскрикнула, что напугала госпожу Дарсир, как раз поднимавшуюся по лестнице после разговора с поверенным.

Не сообразив сразу, что может означать этот крик, тем более в таком подозрительном трактире, населенном бог знает какими людьми, она тоже отчаянно вскрикнула и стала звать на помощь.

На шум сбежались перепуганный трактирщик, его дочь и лакей госпожи Дарсир; все спрашивали, что случилось.

— Я ничего не знаю,— сказала она,— но следуйте за мной; только что послышался крик из комнаты больной дамы, где я оставила молодую особу, с которой приехала. На всякий случай пойдемте со мной.

Все вместе они вошли в комнату, где застали меня, безмолвную, ослабевшую, бледную, в каком-то оцепенении, плачущую от радости, удивления и горя.

Моя мать была в обмороке; она лежала как мертвая, не подавая признаков жизни, в моих объятиях, а горничная хлопотала вокруг нее, стараясь привести ее в чувство.

— Что здесь происходит? — спросила госпожа Дарсир.— Что с вами, мадемуазель?

Я могла ей ответить только вздохами и слезами; потом указала ей на мою мать, как будто этот жест мог ей что- нибудь объяснить.

— Что случилось? — снова спросила она.— Неужели она умирает?

— Нет, сударыня,— вмешалась горничная,— но она узнала свою дочь, и ей стало худо.

— Да,— сказала я тогда, с трудом выговаривая слова,— это моя матушка.

— Ваша матушка! — воскликнула госпожа Дарсир подбегая, чтобы помочь нам.— Боже мой! Маркиза де ...! Как это могло случиться!

— Маркиза! — в свою очередь ахнул трактирщик, всплеснув руками.— Господи, такая благородная дама! Если бы я знал, кто она, я бы поостерегся наносить ей обиду.

Между тем моя матушка, окруженная заботами, открыла глаза и начала постепенно приходить в себя. Обойду молчанием нежности и ласковые слова, какие мы говорили друг другу. Трогательные обстоятельства, при которых мы встретились, новизна нашего знакомства и радость видеть ее и называть своей матерью, длительная разлука, на которую она меня обрекла, даже ее вина передо мной и победа моей любви над ее равнодушием — все это делало ее для меня дороже, чем если бы я постоянно жила в ее доме.

— О Тервир, о милая дочь,— говорила она,— твои ласки так жестоко обличают мою вину!

Но мы дорого заплатили за восторги и радость встречи.

То ли душевные потрясения надломили ее организм, то ли горе и лихорадка подорвали ее силы, но через несколько дней у нее обнаружился паралич всей правой стороны тела; вскоре паралич поразил и левую сторону и уже до самой своей смерти матушка не смогла от него оправиться.

Я предложила в тот же день перевезти ее в нашу гостиницу, но сильная горячка, сопровождавшаяся слабостью, нам помешала; вызванный нами лекарь не разрешил трогать ее с места.

Тогда, не видя другого выхода, я решила сама переехать к ней, чтобы не оставлять ее одну; я послала бывшую горничную матушки, все еще не оставлявшую нас, позвать трактирщика, чтобы снять для меня помещение рядом с матушкиным, но она стала уверять меня, что все комнаты в трактире заняты

— Тогда я попрошу поставить мне кровать рядом с вашей,— сказала я.

— Нет, это невозможно,— возразила она,— об этом и думать нечего. Здесь слишком тесно. Нет, дитя мое, берегите ради меня свое здоровье, здесь вы не сможете отдохнуть, а я буду беспокоиться, и мне это только повредит. Вы живете совсем близко; навещайте меня как можно чаще, а с меня хватит и сиделки.

Я продолжала настаивать на своем, ибо не могла согласиться оставить ее одну в этой унылой трущобе, но она и слышать об этом не хотела. Госпожа Дарсир встала на ее сторону; решено было, против моего желания, что я буду только навещать ее, в ожидании, пока можно будет перевезти ее в другое место. Поэтому утром, едва встав с постели, я тотчас отправлялась к ней и уходила только вечером. Обедала я тут же в трактире, по большей части весьма плохо, но зато я видела матушку и была очень довольна.

Ее паралич огорчал меня безмерно, но врачи говорили, что он пройдет; в этом они обманулись.