Я встала, сняла тонкий бежевый свитер, аккуратно сложила его пополам, рукав к рукаву, потом еще раз пополам. Нет, так он помнется… Я развернула свитер и положила его ровно на диван. Подошла к небольшому зеркалу на стене, в котором я отражалась как раз до пояса. Какой-то усталый, испуганный взгляд. И действительно немытая голова, я привыкла, что у меня волосы блестят и горят с утра и до вечера, а утром я мою их снова… Бледные плечи, на которых как-то сиротливо смотрятся тонкие темно-голубые тесемки моего любимого лифчика – по чистой случайности я оказалась в нем в тот день, когда Машка учудила с похищением… Когда месяц назад я покупала этот не самый дешевый лифчик, я еще думала: «И зачем мне такое белье? Не хочу я никому нравиться…»

Я решительно отошла от зеркала и надела свитер. Так гораздо лучше. Я прошла через раздевалку и душевую к парной и остановилась перед плотно закрытой дверью.

– Соломатько! – позвала я, стараясь, чтобы голос звучал твердо.

– Ау! – откликнулся с готовностью он, как будто только и ждал, что его позовут из-за двери.

– У тебя шапка есть?

– Шапка? – он чуть помедлил. – Вторая, что ли?

– Нет. Первая. Ты на голову что-то надел? – Я видела висящие в раздевалке войлочные шляпы.

– Ну, надел, – не очень довольно ответил Соломатько. – И что?

– Прикройся, я сейчас зайду.

Он вздохнул за дверью:

– Чудишь, Егоровна. Ну, пожалуйста. Прикрылся. Заходи.

Я сбросила тапочки и открыла дверь.

– Ох ты, мама моя… – только и сказал Соломатько, увидев меня в полном обмундировании. – С ума сошла? Раздевайся. Никто тебя не тронет. Это же парная, а не… – Он махнул рукой, при этом серая войлочная шляпа, которой он действительно прикрылся, съехала набок.

Я отвела глаза. Надо же, ну вот же он, человек, столько лет мешавший мне наслаждаться жизнью и любить других мужчин. Вот он, во всей своей красе и наготе. Подходи и бери – все то, чего не добрала за жизнь…

Соломатько за минутную паузу успел собраться. Он прилег на средней полке, снова аккуратно прикрывшись шляпой.

– А вот давай на спор, Егоровна! Ты раздеваешься и садишься рядом. Сидишь, дышишь сосной и эвкалиптом, подливаешь водички на каменку, а я… сижу рядом и тебя не трогаю. И мы вот так мирно, как будто прожившие пятнадцать лет вместе родители милой Маши, просто паримся в баньке.

Я посмотрела на его гладкое, лоснящееся от жары плечо, ровное, чуть полноватое бедро, по-прежнему упругий живот, лишь слегка округлившийся за годы… И кивнула.

– Да. Давай.

Я прикрыла дверь парной, быстро скинула на табурет одежду и зашла в душевую кабинку, с трудом задвинув полупрозрачную дверцу. Из крана не сразу пошла горячая вода, и первую минуту я с ужасом и непонятным удовольствием стояла под еле теплым душем. Когда я окончательно замерзла и покрылась мурашками с ног до головы, вода наконец стала горячей. Несколько минут постояв в мгновенно наполнившейся густым паром кабинке, я закрыла воду. Взяв с полки большое полотенце, завернулась в него, подхватила свои вещи и быстро вышла из душевой.

Одеваясь в предбаннике, я услышала, как Соломатько стал напевать. А что ему оставалось делать – не выбегать же за мной, прикрываясь войлочной шляпой?

– Ты где была, мам? – удивленно спросила Маша, увидев, как я снимаю задом наперед надетый свитер и пытаюсь вытереть волосы огромным мокрым полотенцем.

– В бане… То есть… в душе. Хочешь помыться?

– Нет! – сказала Маша. Я посмотрела на нее:

– Пошли, Машунь.

Она кивнула, и мы пошли в баню, откуда раздавался довольно веселый голос Соломатька. На мотив «Все могут короли» он пел какую-то абракадабру, и так оживленно, что я в очередной раз подумала – я не знаю о нем ничего, Или все забыла. Или ничего не знала. Разве были у него причины веселиться в тот момент?

– Там Соломатько? – Маша резко остановилась, услышав его голос. – Я не пойду.

Еще одна…

– Маша, ты просто вымоешься…

– Я потом вымоюсь, мама, в тазике. Ясно?

Маша резко развернулась и пошла обратно в дом. Я вздохнула и вошла в баню.

– У тебя фен есть? – крикнула я как можно громче, чтобы не заглядывать к нему в парную.

– Есть, – тихо сказал Соломатько, мирно сидящий прямо передо мной на диване, уже одетый, румяный и на вид совершенно довольный. – Садись, я посушу тебе волосы. Если это тебя не смутит.

– Смутит, – сказала я и села на то место, по которому он только что постучал рукой.

Соломатько достал фен и стал очень осторожно сушить мне волосы, чуть приподнимая их свободной рукой. Он молчал. И я тоже молчала. Он встал чуть ближе ко мне, и я время от времени ощущала спиной его колено. Я не стала отодвигаться, а он не стал придвигаться ближе.

Минуты через три он выключил фен и присел передо мной на корточки.

– Мы точно были знакомы с тобой пятнадцать лет назад?

– Точно, – ответила я, встала и перешла в другой угол комнаты.

– А ты ожесточилась, Машка, – заметил Соломатько и тоже поднялся.

– Иначе бы не выжила, – как можно равнодушнее ответила я, на самом деле привычная к подобного рода замечаниям.

– Ты всегда была самодостаточная и умная, Машка, – незло улыбнулся Соломатько. – И очень от этого противная. Успеваешь за мыслью? Не любят мужчины умных женщин.

– Мстишь за баню?

Он вздохнул:

– Да за что тебе, бедолаге, мстить-то… – Он тут же примирительно вытянул вперед руки, заметив, как я дернулась от его слов: – Ну, мщу-мщу, если тебе так приятнее. Но ведь на самом деле умных женщин не любят. Честно. Только никто в этом не признается. Кроме меня. – Он потер себя по груди и, рассмотрев выражение моего лица, удовлетворенно продолжил (наверно, давно хотел мне это сказать): – Тошно с тобой! Да! Дураком себя чувствуешь. И это я, Маш. Я! Умный, начитанный до неприличия, оригинальный… Спорить не станешь ведь, правда? А представляешь – каково другим? По молодости вообще был ужас. Сейчас еще куда ни шло – интересно хотя бы. Когда в лужу не сажаешь.

– Я не знала этого, – тихо ответила я, выслушав такой приговор своей женской судьбе. – А жена твоя, Соломатько, неужели она глупая?

– О-о-о, моя жена… Она настолько умна, что я только лет через пять совместной жизни понял, что я полный идиот в сравнении с ней.

– Значит, любишь молоденьких дурочек?

– Пс-с-с… – Он засмеялся. – Знаешь, не очень.

– Почему?

– Рано еще, наверно. Скучно пока. Я еще готовлюсь – вот лет через десять… или семь… – Он мечтательно зажмурился и закинул руки за голову.

– Хорошо, ты готовься, а я схожу за кофе.

– Сходишь, подожди. Тем более, вообще-то уже обеденное время. Какой кофе? Котлет там, мясца… – после баньки-то! Если уж пива с рыбой не несут. – Он отхлебнул минеральной воды из запотевшей бутылки и неожиданно спросил: – Скажи вот лучше, Маш, а ты помнишь, как ты мне под зад пенделя дала?

Я тоже отпила минералки, оказавшейся ледяной и соленой, и переспросила:

– Пенделя? Это когда? – стараясь, чтобы мой вопрос прозвучал искренне.

Не люблю, ненавижу в себе эту жалкую комедиантку! Я помню, что в детстве мама часто ругала моего папу Эугениуса за то, что он при случае любил притвориться больным, или совсем глупым, или тугослышащим… «Комедиант! Дешевый комедиант!» – кипятилась мама, а Геша, как звала его мама, только тихо посмеивался и подмигивал мне.

Папа был маленький, стройный и очень ловкий. Мог ловко выдернуть у меня шатающийся зуб, незаметно от мамы взять в буфете запрятанный на праздник пакетик с шоколадными конфетами и подсунуть мне в карман две-три конфетки. Мог утром вдруг тихо и быстро позвонить на работу и сослаться на мнимую болезнь – чтобы целый день лежать дома и читать книжку на странном языке, не похожем ни на русский, ни на английский. Не знаю почему, но папа не учил меня своему родному литовскому, не хотел. Читал эти загадочные книжки, чему-то улыбался, иногда откладывал книжку и задумчиво смотрел в окно, не отвечая ни на какие вопросы.

И я знаю про себя: подчас, вместо того чтобы смело принять сложную ситуацию, я прячусь от нее – делаю вид, что не поняла, не дослышала, поскорее сворачиваю тему, кладу трубку, ухожу… Притворяюсь туповатой, глуховатой, беспамятной. Вот почему я сейчас не сказала: «Да, помню, конечно! Еще бы!»? Наверно, потому, что растерялась. Мне и тогда было неудобно за свой странный поступок, и теперь неловко вспоминать о нем. На самом же деле я отлично помнила тот день.

***

Мы гуляли с Соломатьком и с маленькой Машей в Серебряном бору. Он, как обычно, приехал без предупреждения, в половине десятого вечера. Было еще светло, но пятимесячной Маше давно пора было спать. Она капризничала, не хотела идти к Соломатьку на руки, то затихала, долго молча сопела, глядя на него, то неожиданно собирала губки в кучку и горько, отчаянно ревела. А Соломатько при этом оставался игривым, упорно провожал взглядом каждый круглый зад, независимо от длины ног и красоты лица дамы, и ненароком прижимался ко мне. Что-то он этим имел в виду, а возможно, просто так играл. Я же в его игру никак не хотела включаться.

Я-то маялась от разрывающего противоречивого чувства – мне хотелось и самой прижаться к Соломатьку и больше никогда от него не отходить, и в то же время высказать ему все те горькие слова, которые накопились у меня и за все прожитые с ним годы, и за то последнее, мучительное время, когда он никак не мог определиться – где и с кем же ему быть.

Сейчас, встретив его через много лет и испытывая снова нечто подобное – меня так же тянет к нему, и сила этого притяжения гораздо сильнее всех доводов рассудка, – я думаю, что поняла кое-что о природе этого притяжения. Может быть, лет через сто или пятьдесят это станет ясно всем. А сейчас, когда говорят: «Где твоя гордость?» или «Где была твоя голова?», я отдаю себе отчет.– голова тут вовсе ни при чем, и тем более гордость. Это все равно что стоять возле электрической розетки и уговаривать ее не искрить и вообще не давать электрический ток в неположенное время, например, когда туда залилась вода или несмышленый малыш решил проверить, а что там, в загадочных дырочках, так красиво сверкает…

А тогда мы бродили по прекрасному весеннему лесу, и я физически ощущала силовое поле, возникающее между нами, – плотное, искажающее реальность, мощное и страшное в своей неотвратимости. Маленькая Маша страдала у меня на руках, никак не засыпая, – думаю, ей мешало все то же поле. Соломатько легкомысленно и нарочито стрелял глазами по другим молодым мамашам, при этом намекая мне на интимную близость, которая у нас отсутствовала к тому времени уже почти год. А я маялась. И на выходе из леса взяла и дала ему того самого «пенделя», то есть по-простому – пнула его коленкой под зад. Очень сильно, без особых предисловий и объяснений. Наверно, поле с невидимой и необъяснимой энергией хотела таким образом разрушить.

– Я ведь так и не понял, почему ты вдруг озверела тогда, но жутко обиделся. Так это было унизительно… Все смотрят, а я… И сдачи не дашь – ты с малюткой в охапку… с моей собственной причем малюткой… – продолжил Соломатько и зевнул. – А, ладно! Старею, наверно. Слушай, Машка, почему так устроена память, а? Какие-то давнишние ссоры, слова, встречи вдруг вспоминаются ярче, чем вчерашние дела… Не пишут там в ваших женских журналах об этом, между статейками об отчаянной борьбе с волосатостью ног и рецептами низкокалорийных салатиков?

Я взглянула на вполне благодушного Соломатька. Да, знал бы он, о каких высоких материях я сейчас думала, может быть, о самых главных тайнах мироздания…

– Ты забыл еще статейки о секретах удовлетворения мужской плоти, – вздохнула я.

Соломатько хмыкнул.

– Ты, видать, большая специалистка по этой части, раз все одна да одна, как выяснилось.

Я постаралась сохранить дружелюбие – он не виноват в своей приземленное™. Скорей всего, он никогда не был сметен таким шквалом, как бывала я в его присутствии, и поэтому ему не пришлось размышлять об этом. У него всего было в избытке, все само шло в руки, все самое сладкое, самое нежное и самое верное.

Надо отвечать в его категориях, иначе не поймет.

– Далось же тебе мое одиночество. И выяснять, кстати, ничего не нужно было.

– Держишь удар, молодец, – одобрительно кивнул Соломатько. – Может, в этой связи в продмаг вместе сгоняем? За крабовыми палочками и поллитрой, по-студенчески, а, Егоровна? Как?

Я покачала головой.

– Никак. Не наглей. Давай я лучше про память тебе скажу. Просто чем ближе к концу, тем больше человек от него отворачивается. Причем идти с повернутой назад, в прошлое, головой можно на самом деле очень долго. Другой вопрос – кто же это так гениально и жестоко придумал.

– Про бога давай завтра, а, Маш? – попросил Соломатько сонным голосом. – Тем более, что ты, оказывается, тайная атеистка с крестом напоказ… Для людей или для Бога крест, а, Маш? Да ладно, не отвечай. Уверен: сама не знаешь, что сказать.