— Не хватает одного, — спокойно объявил доктор Жук.

Мгновения растерянности. Профессор Вильчур, который уже снимал маску, охрипшим голосом сказал:

— Обратно на стол.

Необходимо было второй раз вскрывать брюшную полость для того, чтобы из свитков кишок достать маленький металлический предмет, сверкающий никелем. Жара в операционной и усталость действовали так, что Вильчур последним усилием воли удерживал свой мозг в сознании, а руки в подчинении, но чувствовал, что близок к обмороку. К счастью, он выдержал до конца.

Пациентку забрали из операционной, когда она уже просыпалась после наркоза. Пошатываясь, Вильчур вышел за ней в холодный коридор. Сорвал с лица маску и несколько минут стоял, опершись о подоконник. Постепенно восстанавливалось сознание, и возвращались силы. Он понял также, что шум, который он слышит, является результатом большой дозы брома. Он медленно направился в ординаторскую. Там с помощью санитара переоделся и попросил принести ему туда шубу и шляпу. Даже не заходя в свой кабинет, он вышел на улицу.

Тем временем клиника гудела как улей. По правде говоря, случаи с операционными инструментами, оставшимися в брюшной полости, — довольно частое явление. Это случается со многими хирургами, вызывая необходимость повторной операции. Однако профессор Вильчур славился неслыханным присутствием духа и предусмотрительностью. У него подобных случаев никогда ранее не было.

Разумеется, ассистирующие во время операции коллеги заметили слабость профессора, а доктор Жук, наблюдая за ним очень внимательно, предвидел даже обморок и подготовился к тому, что лично заменит профессора в конце операции, если что-нибудь с ним случится.

Сейчас вся элита клиники собралась в кабинете профессора Добранецкого, который говорил:

— Мы все его уважаем: признаем его заслуги, одариваем его своей симпатией, но это не дает нам право закрывать глаза на факты: он — старый человек, ему нужен отдых, но он не хочет ничего слышать. Подобные случаи будут повторяться с ним все чаще. Я, действительно, не знаю, что предпринять.

Среди общих поддакиваний раздался дрожащий голос доктора Люции Каньской:

— Не надо ничего делать. Здесь нужно распахнуть окна и выветрить ту омерзительную атмосферу, над созданием которой работают недобросовестные люди. Нужно противодействовать отвратительным сплетням, клевете и кляузам. Я не знаю, смог ли бы кто-нибудь сохранить спокойствие и равновесие среди той клеветы, подлых, коварных интриг и кротовых подкопов, которыми окружили профессора Вильчура. Это позор! Стыд! Но ошибаются те, кто из личных грязных интересов пытается заставить профессора Вильчура сдаться. Они просчитаются. Такой человек, как он, не согнется перед подлостью никчемных интриганов. Все порядочные люди станут на его сторону!..

Профессор Добранецкий побледнел и нахмурил брови.

— Мы все на его стороне, — заявил он авторитетно.

— Да? И вы тоже, пан профессор? — она заглянула ему прямо в глаза.

Добранецкий не сумел спрятать возбуждение.

— Моя дорогая пани, когда вы еще изволили ходить в школьном платьице, я издал биографию профессора Вильчура! Вы еще слишком молоды и чересчур смело позволяете себе пренебрегать дистанцией между нами. Не думаю, что есть необходимость объяснять это вам конкретнее.

Доктор Люция растерялась: действительно, между ней и Добранецким была такая дистанция, как между рядовым и генералом, и только внезапный гнев позволил ей забыть об этом на минуту.

Воспользовавшись тем, что Добранецкий повернулся к доценту Бернацкому, Люция вышла из кабинета. Кольского она нашла на втором этаже, где он заканчивал перевязку. Она была так расстроена, что он спросил:

— Что-нибудь случилось?

Она покачала головой.

— Нет-нет. Ничего серьезного. Только они снова что-то затевают… Я хотела бы с вами поговорить.

— Хорошо. Через пять минут я буду свободен. Подождите меня в моей комнате.

В глазах его была грусть и беспокойство. Когда он вошел, Люция сидела за столом и плакала.

— Какой омерзительный и страшный мир! Кольский деликатно взял ее за кончики пальцев и заговорил спокойным мягким тоном:

— Он всегда был таким. Борьба за бытие — это не детская и не дружеская игра, это война, непрестанная война, в которой защищаются не только словами, но и зубами и когтями. Тяжело. Но, вероятно, так должно быть. Ну, успокойтесь, панна Люция, я прошу вас, успокойтесь, пожалуйста.


Глава 4

Председатель Тухвиц задумчиво стучал карандашом по стопке тонких карточек, исписанных машинописью.

— Я прочитал вашу докладную записку, пан профессор, — говорил он, не поднимая глаз на сидящего с другой стороны стола Добранецкого, — прочитал и должен сказать, что вы ставите меня в чудовищно неприятное положение. Конечно, я должен согласиться с некоторыми вашими аргументами, но ни с точки зрения закона, ни сам лично ничем не могу помочь.

Добранецкий задвигался в кресле.

— Извините, но я вас не понимаю.

На лице Тухвица появилось раздражение.

— Видите ли, пан профессор, я в ваших медицинских вопросах ничего не смыслю. Я — финансист и точно знаю свои обязанности. Так вот, профессор Вильчур поступил с нами весьма порядочно, как джентльмен. Конечно, он мог не взять на себя вину, а свалить ее на терапевта, которая не обследовала Доната. Разумеется, тогда он имел бы право на частичную долю ответственности как хозяин клиники, и суд, я думаю, признал бы за ним это право. Однако сомневаюсь я в том, что тогда мы смогли бы получить всю сумму страховки, и разбирательство тянулось бы годами. Я должен быть ему благодарен или уж, по крайней мере, относиться так же по-джентльменски.

— Но разве не ценой жизни следующих пациентов? — с сарказмом вставил Добранецкий.

— Конечно, если дело действительно обстоит так, как вы говорите и как вы здесь написали, я согласен, что профессор Вильчур должен уйти. Но я его заставить не могу. У меня с ним заключен договор, в силу которого он останется руководителем клиники, пока сам не откажется. Это, во-вторых. Есть еще и третий пункт. Знаете, есть у меня по отношению к Вильчуру гражданский долг. Много лет назад он лечил мою мать и спас ей жизнь.

В кабинете воцарилась гнетущая тишина. Председатель медленно прикурил трубку.

— Из этих всех аргументов, — отозвался Добранецкий, — существенным является один: ваш договор с Вильчуром. Но и здесь есть выход. Не мог ли бы пан председатель подумать о чем-нибудь вроде пенсии? Я думаю, что на такое решение вопроса профессор Вильчур мог бы согласиться, разумеется при определенном давлении.

— Но я не могу оказывать никакого давления, — запротестовал председатель.

Добранецкий сделал паузу.

— Поскольку общество под вашим председательством является хозяином клиники, вы должны быть заинтересованы в ее репутации, потому что репутация и только репутация представляет главную ее ценность. С момента, когда клиника начнет утрачивать славу лучшего учреждения этого типа в столице, упадут ее доходы, а поэтому и объективная ценность.

— Я это хорошо понимаю, — согласился председатель. — Поэтому я должен заверить вас, что мы не собираемся оставлять ее для себя. Мы готовы продать ее первому претенденту, который обратится к нам. Продадим даже с определенным убытком.

Глаза Добранецкого забегали.

— Через сколько месяцев мы могли бы поговорить об этом?

— Не пан профессор?.. — поинтересовался председатель.

Добранецкий сделал неопределенный жест рукой.

— Не я один, я не располагаю такими средствами, но надеюсь найти несколько коллег, которые вошли бы со мной в совместное предприятие. Естественно, речь об этом могла бы идти лишь в случае смены руководства. Поймите меня правильно, пан председатель, дело не в том, что именно я хотел бы принять руководство клиникой. Прежде всего, речь идет о безопасности пациентов и о поддержании на должном уровне учреждения, одним из создателей которого, и смело могу об этом заявить, я являюсь. Председатель встал.

— Я подумаю обо всем этом, пан профессор, и скоро дам вам ответ.

— Буду ждать его с нетерпением, поскольку продление существующего положения действительно грозит серьезными последствиями.

Председатель проводил Добранецкого до дверей и снова погрузился в свое бездонное кресло. В сущности, это дело имело для него весьма неприятный привкус. Если бы это зависело от него, если бы не отвечал он за финансы общества, предпочел бы на все это махнуть рукой и предоставил бы событиям собственный ход.

Ему не понравился Добранецкий. Он знал, конечно, что это известная и уважаемая личность, ученый высокого уровня и человек, играющий немалую роль в светской жизни Варшавы. Однако отношение профессора к Вильчуру показалось председателю некрасивым, а возможно, даже нечестным.

С другой стороны, он уже не однажды слышал отзвуки, подтверждающие данные, содержащиеся в докладной записке Добранецкого.

В тот вечер председатель Тухвиц за ужином рассказал жене обо всем и услышал такой совет:

— Дорогой мой, лучше всего ты поступишь, если встретишься с Вильчуром и поговоришь с ним откровенно.

— Ты права, — согласился он. — Сделаю это на следующей неделе.

О составлении докладной записки Добранецким в клинике знали, так как в ее редактировании участвовало несколько врачей, принявших сторону автора. Разумеется, это событие нельзя

было удержать в тайне, и скоро оно стало известно Вильчуру. Он молча выслушал, усмехнулся, пожал плечами и ничего не сказал. На следующий день в присутствии нескольких сотрудников он обратился к Добранецкому:

— Мне положен короткий отпуск. Поскольку как раз приближаются Рождественские праздники, я хотел бы попросить коллегу заменить меня, если, разумеется, у вас нет своих планов.

— Никаких. На праздники я остаюсь в Варшаве. А вы уезжаете? Надолго?

— На две-три недели, по крайней мере, у меня такие планы.

— Возможно, к дочери, в Америку?

— О нет, — неохотно ответил Вильчур, — это слишком дальняя дорога.

Воспоминание о Мариоле снова вызвало у него горькое чувство досады. Как раз несколько дней назад он получил от нее пространное письмо. Сведения о смерти Доната дошли уже и до них, как и то, что Вильчур должен был заплатить огромную компенсацию, которая разорила его. Знала Мариола и о кампании, которая велась против ее отца, однако в письме он не обнаружил того сочувствия, которое ему было так необходимо.

"Мы огорчены неприятностями папы, — писала Мариола. — Но Лешек прав, когда говорит, что, может быть, это к лучшему, папа не будет переутомляться. В возрасте папы нужно больше заботиться о своем здоровье, чем о здоровье других. Слава Богу, наше материальное положение позволяет папе уйти на отдых. Лешек, находящийся сейчас в деловой командировке в Филадельфии, вчера позвонил мне и просил сообщить папе, что он будет ежемесячно высылать тысячу долларов и даже больше, если папе этого не хватит".

Кроме этих нескольких строчек, письмо содержало много информации о материальных удачах Лешека и о каких-то непонятных успехах их обоих.

Письмо это глубоко ранило Вильчура. Единственные близкие ему люди полагали, что выполнят свой гражданский долг, если позаботятся о том, чтобы он не чувствовал недостатка в деньгах. И они тоже, как и клика Добранецкого, считали, что он должен отказаться от своей любимой работы, что непригоден для нее и должен уступить место более молодым.

Они не могли понять, что для него отказ от работы хуже смерти, что это было бы признанием перед обществом и перед самим собой в том, что ни обществу, ни себе он уже не нужен, что стал хламом, просто использованным инструментом, который выбрасывается на свалку. И это в то время, когда более всего он хочет работать, действовать, быть полезным.

Он сказал Добранецкому неправду: он не собирался никуда уезжать. Ему просто хотелось какое-то время побыть в одиночестве, дать отдых нервам, вернуть прежний покой, собраться с мыслями и найти в себе силы, которые позволят пережить вражескую кампанию.

Он предупредил слугу, чтобы всем, кто его будет спрашивать, всем без исключения, тот говорил, что профессор уехал на несколько недель, куда — неизвестно, чтобы никого не впускал. Старый Юзеф точно понял распоряжение и отправлял от дверей как знакомых, так и пациентов профессора. Он даже не надоедал ему сообщениями о том, кто приходил, а профессор, в свою очередь, не спрашивал его об этом.

Два первых дня он провел в постели, а затем взялся за просматривание специальной и научной литературы, с которой еще не был знаком. Однако его деятельная натура быстро начала восставать. Все чаще он посматривал на часы и скоро понял, что этот отдых, в сущности, утомляет его больше, чем работа. Отметив это, занялся упорядочением записок и других материалов, которые уже год собирал для трактата о хирургическом лечении саркомы. Когда уже все было готово, он тотчас же сел писать, а поскольку каждая работа целиком поглощала его, то с раннего утра и до поздней ночи он просиживал за столом, вставая только для того, чтобы наскоро съесть обед или ужин.